Лина смотрела на нее с ужасом. Она-то любила детей всех возрастов: и резвых подростков, только начинающих читать, и младенцев с нежным тельцем, которых так приятно целовать и баюкать. Она нарочно делала крюк через Люксембургский сад, чтобы послушать их веселый визг, поглядеть, как они играют с лопаточкой в песке, как сладко спят в пелеринках на руках у кормилицы или под пологом колясочки. Она улыбалась в ответ на пытливые детские взгляды и если замечала, что головка младенца не прикрыта от ветра и солнца зонтиком или капором, тут же кричала нерадивой кормилице: "Няня! Укройте ребенка!" Она не представляла себе, как это женщина может быть совершенно лишена материнского чувства. Впрочем, стоило только взглянуть на них обеих, чтобы понять, какие это разные натуры: одна - с широкими бедрами, маленькой головкой, добрым, спокойным лицом - была словно создана для материнства, другая - неуклюжая, костлявая, с угловатыми жестами, с длинными, тощими руками, то простертыми ввысь, то скрещенными на груди, - напоминала картины художников раннего средневековья.
Иногда в разговор вмешивалась г-жа Эпсен:
- Не понимаю, голубушка, раз вам не по сердцу воспитывать детей, зачем же этим заниматься? Почему не вернуться домой к родителям? Вы сами говорите, что они стары, одиноки, ваша матушка хворает, вот вы и помогли бы ей по хозяйству… ну там стирать, стряпать…
- Нет уж, спасибо! Это все равно, что выйти замуж, - живо перебивала Генриетта. - Терпеть не могу хозяйства: это низменный, притупляющий труд, ум бездействует, заняты только руки…
- Занимаясь хозяйством, можно думать, размышлять… - возражала Элина.
Но та ничего не желала слушать.
- Мои родные - люди бедные, я была бы им в тягость… Вдобавок это простые крестьяне, они не способны меня понять.
Тут г-жа Эпсен приходила в негодование:
- Вот они каковы, паписты, с их хвалеными монастырями! Мало того, что отнимают у родителей опору их старости, дочек и сыновей, они еще вытравляют в них семейные привязанности, самую память о родном доме. Нечего сказать, хороша ваша божья обитель - настоящая тюрьма!
Девица Брис не сердилась, но горячо защищала свой любимый монастырь, приводя всевозможные доводы и евангельские тексты. Она провела там одиннадцать лет, отрешенная от жизни, безвольная, в молитвенном созерцании, в блаженном забытьи, после чего реальная жизнь казалась ей жестокой и утомительной.
- Помилуйте, госпожа Эпсен, в наш век грубого материализма это - единственное прибежище для возвышенных душ.
Добрая женщина задыхалась от гнева:
- Что вы говорите?.. Как это можно!.. Ну и ступайте в ваш монастырь… Сборище лентяек и сумасшедших…
Но тут громкие звуки арпеджий заглушали их спор. Немые "декорации", встрепенувшись, робко подходили к фортепьяно, и Элина своим чистым, мелодичным голосом начинала петь романсы Шопена. Затем наступала очередь бабушки, исполнявшей по просьбе гостей старинные скандинавские песни, которые Лина слово за слово переводила г-ну Лори. Выпрямившись в кресле, старушка затягивала дребезжащим голосом морскую песню о храбром короле Христиане: "Стоял он у грот-мачты в дыму пороховом…" - или грустный напев о далекой родной Дании, "прекрасной стране, где так зелены и нивы и луга", омываемой "бирюзовою волной…".
…Теперь не слышно больше песен в гостиной Эпсенов. Фортепьяно умолкло, свечи погасли. Старая датчанка удалилась в прекрасную страну полей и зеленых лугов, которую не омывают бирюзовые волны, страну далекую и неведомую, откуда еще никто не возвращался.
IV. УТРЕННИЕ ЧАСЫ
Через несколько дней после смерти бабушки дети Лори сидели дома одни. Отец ушел в министерство, а няня - на рынок, как всегда, заперев их на двойной поворот ключа, ибо Сильванира и теперь боялась Парижа не меньше, чем в день приезда, искренне веря, что в столице рыщет шайка воров, которая крадет детей, делает из них ярмарочных фокусников, уличных арфистов и даже - подумать страшно! - печет из них горячие пирожки. Поэтому, оставляя дома Мориса и Фанни, она каждый раз строго-настрого наказывала им, точно коза в детской сказке своим козлятам: "Запритесь хорошенько и никому не отворяйте двери, никому, кроме Ромена".
Ромен, таинственный человек с корзиной, который так интересовал бедную бабушку, прибыл из Алжира вслед за семьей Лори, задержавшись всего на несколько дней, чтобы сдать должность в супрефектуре своему преемнику; он служил там привратником и садовником, исполняя сверх того обязанности кучера, дворецкого и мужа Сильваниры - о последнем, впрочем, и говорить-то не стоило. Беррийка с большим трудом согласилась на этот брак. После злополучного приключения в Бурже ее не мог бы соблазнить и писаный красавец, не то что неказистый коротыш Ромен, на голову ниже ее ростом, "мозгляк", с кашей во рту, да еще желтый, как яичница на постном масле; такой загар он приобрел под солнцем Сенегала, где, уйдя с морской службы, работал садовником у губернатора.
Но хозяева Сильваниры уговаривали ее выйти за него замуж. Да и сам Ромен уж такой был славный, услужливый, мастер на все руки, подбирал такие роскошные букеты, выдумывал такие забавы для детей, а главное, до того умильно пялил на нее глаза, что в конце концов, испробовав все отговорки, даже покаявшись в грехе с артиллеристом, Сильванира сдалась:
- Ну уж ладно, Ромен, будь по-вашему… Только не пойму, с чего бы это? - Пожимая пышными плечами, она удивленно добавила: - Чего это вам в голову взбрело?..
В ответ Ромен что-то пылко и невнятно забормотал - не то клятвы в вечной любви, не то угрозы жестоко отомстить артиллеристам, "разрази их гром". Это была его любимая поговорка: "Разрази меня гром!", от которой ничто не могло его отучить, крик души, выражавший все его сокровенные чувства. Когда адмиралу Женульи каким-то чудом удалось спасти его от военного суда и когда г-жа Лори, хозяйка Сильваниры, уговорила ее выйти за него замуж, Ромен благодарил их одними и теми же словами: "Разрази меня гром, ваше превосходительство!.. Разрази меня гром, сударыня!.." - выражая этим самую горячую признательность.
Поженившись, они продолжали жить по-прежнему: служанка работала в доме у хозяев, Ромен - в саду и во дворе, всегда врозь. По ночам Сильванира ходила за больной, потом, после отъезда госпожи, спала наверху, в детской, а бедный муж томился в одиночестве на широкой казенной кровати в каморке привратника. После нескольких месяцев этого сурового режима, едва скрашенных редкими сладостными часами, на семью Лори обрушилось несчастье, и хозяин приказал Сильванире привезти в Париж Мориса и Фанни.
- А я-то как же? - спросил Ромен, упаковывая вещи.
- Уж ты как хочешь, горемычный ты мой… А мне надо ехать, ничего не поделаешь.
Чего он хотел, черт подери? Жить вместе, никогда не разлучаться с женой! Сильванира посулила, что в Париже г-н Лори возьмет их обоих к себе и они заживут по-семейному, а потому Ромен без всякого сожаления отказался от своей должности в Шершеле.
Но когда он добрался до улицы Валь-де-Грас и служанка красноречивым жестом указала ему на детей, на убогую комнату, на груду пустых ящиков, бедняга только и мог пробормотать: "Разрази меня гром, женушка!.." Сразу видно, какие дела, где уж тут зажить по-семейному! Не понадобится здесь ни кучер, ни садовник, ни дворецкий.
- Нам достаточно пока одной Сильваниры… - с величественным видом объявил г-н Лори и посоветовал Ромену подыскать себе место на стороне - временно, разумеется, ибо скоро их положение изменится к лучшему.
Си льванира уверяла, что в Париже так принято: мужья с женами часто живут врозь, служа в разных домах; право же, чем реже встречаешься, тем крепче любишь Друг друга. Она так хороша была в своем пышном белом чепце, так ласково, так широко улыбалась, утешая мужа!
- Ну уж ладно, подыщу себе место, - вздохнул Ромен. И надо сказать, он гораздо скорее сумел устроиться, чем его хозяин.
Стоило ему спуститься на берега Сены, потолкаться там среди бедного люда, промышляющего на реке, и он мог выбрать любую работу - грузчика, носильщика, шлюзового мастера или подручного на прачечном плоту. В конце концов он поступил на шлюз у Монетного двора, по муниципальному ведомству, ибо по примеру г-на Лори питал пристрастие к административным должностям. Работа была тяжелая и отнимала много времени, но, как только ему удавалось вырваться, Ромен прибегал на улицу Валь-де-Грас и всякий раз с каким-нибудь гостинцем в корзине; он тащил все, что мог раздобыть на шлюзе, - то несколько поленьев с плота, размокших от долгого плаванья в Сене, то меру яблок, то пачку кофе. Подарки он носил Сильванире, но угощалась ими вся семья. Частенько в корзине оказывался топленый жир, кусок говядины и прочие съестные припасы, не имеющие никакого отношения к реке.
С некоторых пор посещения Ромена стали реже. Его перевели старшим смотрителем на шлюз Пти-Пор в трех милях от Парижа: сто франков в месяц при даровом освещении, казенных дровах, да еще домик на берегу реки с садом для цветов и овощей. Чего же лучше?.. Однако он ни за что бы не согласился переехать в такую даль, расстаться с Сильванирой, если б она сама этого не потребовала. Скоро настанет весна, тогда она приедет навестить его с детьми, проведет здесь несколько дней. Это заменит ребятишкам деревню. Как знать, может, со временем она и совсем сюда переселится: Сильванира не пожелала объясниться точнее. Ромен, одурев от радости, тут же согласился поступить на шлюз, хотя теперь ему удавалось навещать жену лишь изредка, совсем ненадолго, между двумя поездами.