* * *
9. III. 1916
Противная. Противная, противная моя жизнь. Добровольский (секретарь редакции) недаром называл меня "дьячком". И еще называл "обсосом" (косточку ягоды обсосали и выплюнули). Очень похоже.
Что-то дьячковское есть во мне. Но поповское - о, нет! Я мотаюсь "около службы Божией". Подаю кадило и ковыряю в носу. Вот моя профессия. Шляюсь к вечеру по задворкам. "Куда ноги занесут". С безразличием. Потом - усну.
Я в сущности вечно в мечте. Я прожил такую дикую жизнь, что мне было "все равно как жить". Мне бы "свернуться калачиком, притвориться спящим и помечтать".
Ко всему прочему, безусловно ко всему прочему, я был равнодушен.
И вот тут развертывается мой "нос", "Нос - Мир". Царства, история. Тоска, величие. О, много величия: как я любил с гимназичества звезды. Я уходил в звезды. Странствовал между звездами. Часто я не верил, что есть земля. О людях - "совершенно невероятно" (что есть, живут). И женщина, и груди и живот. Я приближался, дышал ею. О, как дышал. И вот нет ее. Нет ее и есть она. Эта женщина уже мир. Я никогда не представлял девушку, а уже "женатую", т. е. замужнюю. Совокупляющуюся, где-то, с кем-то (не со мной).
И я особенно целовал ее живот.
Лица ее никогда не видел (не интересовало).
А груди, живот и бедра до колен.
Вот это - "Мир": я так называл. Я чувствовал, что это мир, Вселенная, огромная, вне которого вообще ничего нет.
И она с кем-то совокупляется. С кем - я совершенно не интересовался, мужчины никакого никогда не представлял. Т. е. или - желающая совокупиться (чаще всего) или сейчас после совокупления, и не позже как на завтра.
От этого мир мне представлялся в высшей степени динамическим. Вечно "в желании", как эта таинственная женщина - "Caelestis femina" (Небесная женщина (лат.)). И покоя я не знал. Ни в себе, ни в мире.
Я был в сущности вечно волнующийся человек, и ленив был ради того, чтобы мне ничто не мешало.
Чему "не мешало"?
Моим особым волнениям и закону этих волнений.
Текут миры, звезды, царства! О, пусть не мешают реальные царства моему этому особенному царству (не любовь политики). Это - прекрасное царство, благое царство, где все благословенно и тихо, и умиротворено.
Вот моя "суббота". Но она была у меня, ей-ей, семь дней.
* * *
9. III.1916
И я любил эту женщину и, следовательно, любил весь мир. Я весь мир любил, всегда. И горе его, и радость его, и жизнь его. Я ничего не отрицал в мире; Я - наименее отрицающий из всех рожденных человек.
Только распрю, злобу и боль я отрицал.
Женщина эта не видела меня, не знала, что я есмь. И касаться ее я не смел (конечно). Я только близко подносил лицо к ее животу, и вот от живота ее дышала теплота мне в лицо. Вот и все. В сущности все мое отношение к Caelesta femina. Только оно было нежно пахучее. Но это уже и окончательно все: теплый аромат живого тела - вот моя стихия, мой "нос" и, в сущности, вся моя философия.
И звезды пахнут. Господи, и звезды пахнут.
И сады.
Но оттого все пахнет, что пахнет эта прекрасная женщина. И сущности, пахнет ее запахом.
Тогда мне весь мир усвоился как "человеческий пот". Нет, лучше (или хуже7) - как пот или вчерашнего или завтрашнего ее совокупления. В сущности, ведь дело-то было в нем. Мне оттого именно живот и бедра и груди ее нравились, что все это уже начало совокупления. Но его я не видел (страшно, запрещено). Однако только в отношении его все и нравилось и существовало.
И вот "невидимое совокупление", ради которого существует все "видимое". Странно. Но - и истинно. Вся природа, конечно, и есть "совокупление вещей", "совокупность вещей". Так что "возлюбив пот" совокупления ее ipso (тем самым (лат.)) я возлюбил весь мир.
И полюбил его не отвлеченно, но страстно.
Господи, Язычник ли я?
Господи, христианин ли я?
Но я не хочу вражды, - о, не хочу, - ни к христианству, ни к язычеству.
* * *
10. III.1916
При этом противоречия не нужно примирять: а оставлять именно противоречиями, во всем их пламени и кусательности. Если Гегель заметил, что история все сглаживает, что уже не "язычество" и "христианство", а Renaissance, и не "революция" и "абсолютизм", а "конституционный строй", то он не увидел того, что это, собственно, усталая история, усталость в истории, а не "высший примиряющий принцип", отнюдь - не "истина". Какая же истина в беззубом льве, который, правда, не кусается, но и не доит. Нет: истина, конечно, в льве и корове, ягненке и волке, и - до конца от самого начала: в "альфе" вещей - Бог и Сатана. Но в омеге вещей - Христос и Антихрист.
И признаем Одного, чтобы не пойти за другим. Но не будем Сатану и Антихриста прикрывать любвеобильными ладошками.
Противоречия, пламень и горение. И не надо гасить. Погасишь - мир погаснет. Поэтому, мудрый: никогда не своди к единству и "умозаключению" своих сочинений, оставляй их в хаосе, в брожении, в безобразии. Пусть. Все - пусть. Пусть "да" лезет на "нет" и "нет" вывертывается из-под него и борет "подножку". Пусть борются, страдают и кипят. Как ведь и бедная душа твоя, мудрый человек, кипела и страдала. Душа твоя не меньше мира. И если ты терпел, пусть и мир потерпит.
Нечего ему морду мазать сметаной (вотяки).
* * *
11. III.1916
Некрасив да нежен, - так "два угодья в нем".
От некрасивости все подходят ко мне без страха: и вдруг находят нежность - чего так страшно недостает в мире сем жутком и склочном.
Я всех люблю. Действительно всех люблю. Без притворства. С Николаи, долгое время с Афанасьевым и еще не менее 10-ти сотрудников в нашей газете я был на "ты", не зная даже их по имени и отчеству. И действительно, их уважал и любил: "А как зовут - мне все равно". Хорошая морда.
Этих "хороших морд" на свете я всегда любил. Что-то милое во взгляде. Милое лицо. Смешное лицо. Голос. Такого всегда полюбишь.
Стукачева мне написала: "голос Ваш (из Москвы спрашивала) нежный, приятный; обаятельный". Мы не видались еще, а лишь года 2 переписывались. Отвратительно, что я не умею читать лекций. Я бы "взял свое". Образовал бы "свою партию".
Я знаю этот интимный свой голос, которому невольно покоряются; точнее - быстро ко мне привязываются и совершенно доверяют.
Что общего между Шараповым и Мережковским: а оба любили. Между Столпнером и Страховым: любили же.
И я немножко их "проводил". Мережковского я не любил, ничего не понимая в его идеях, и не интересуясь лицом. Столпнера - как не русского.
Они мне все говорили. Я им ничего не говорил. Не интересовался говорить.
Но и не говорил (никогда): "Люблю". Просто, чай пил с ними.
И я со всем светом пил чай. Оставаясь в стороне от света.
В себе я: угрюмый, печальный. Не знающий, что делать. "Близко к отчаянному положение". На людях, при лампе - "чай пью".
Обман ли это? Не очень. Решительно, я не лгал им и при них. Никогда. Всегда "полная реальность". А не говорил всего.
Таким образом, в моей "полной реальности" ничего не было не так, ничего не лежало фальшиво. Но ведь во всех вещах есть освещенные части и неосвещенные "освещенное было истинно так", а об неосвещенной я не рассказывал.
"По ту сторону занавески" перешла только мамочка. О, она и сама не знала, что "перешла"; и никто не знал, дети, никто. Это моя таинственная боль, слившаяся с ее болью воединое. И притом, она была потаенная.
Прочие люди проходили мимо меня. Эта пошла на меня. И мы соединились, слились. Но она и сама не знает этого.
За всю жизнь я, в сущности, ее одну любил. Как? - не могу объяснить. "Я ничего не понимаю". Только боль, боль, боль…
Болезни детей не только не производят такого же впечатления, но и ничего подобного. Поэзия других людей не только не производит такого же впечатления, но и ничего приблизительного. "Что? Как? Почему?" - не понимаю.