Не подымая глаз от книги и продолжая жевать, Элизабет, восприняв вопрос как помеху и опасаясь последствий, если откажется отвечать, равнодушно бросила:
-- Он сказал, что ты больше не будешь ходить в школу.
Поль зажмурился. Щемящая боль явила ему Даржелоса,
продолжающего жить там, гае его нет, будущее, в котором Даржелос не участвует. Защемило так, что он позвал:
-- Лиз!
А?
Лиз, мне что-то нехорошо.
Ладно, сейчас!
Она поднялась, хромая на затекшую ногу.
Чего ты хочешь?
Я хочу... хочу, чтобы ты была рядом, тут, около кровати.
Он залился слезами. Он плакал, как совсем маленькие дети, распустив губы, размазывая душную воду и сопли.
Элизабет подтащила свою кровать к дверям кухни, почти вплотную к братниной, от которой ее отделял теперь только стул. Снова легла и погладила руку страдальца.
-- Ну, ну... -- приговаривала она. -- Вот идиот. Ему говорят, что не надо ходить в школу, а он ревет. Ты подумай, мы теперь можем жить, не выходя из комнаты. У нас будут сиделки, все в белом, доктор обещал, а я буду выходить только за конфетами и за книжками.
Слезы прокладывали мокрые дорожки по бледному несчастному лицу или, срываясь с кончиков ресниц, барабанили по изголовью.
Заинтригованная таким сокрушительным горем, Лиз покусывала губы.
Тебе что, страшно? -- спросила она.
Поль помотал головой.
Любишь уроки?
Нет.
-- Тогда в чем дело? Тьфу!.. Слушай! (Она потеребила его за руку). --Хочешь, поиграем в Игру? Высморкайся. Я тебя гипнотизирую.
Она придвинулась ближе, сделала большие глаза.
Поль плакал навзрыд. На Элизабет навалилась усталость. Ей хотелось играть в Игру; хотелось утешать его, гипнотизировать; хотелось понять. Но сон уже сметал ее усилия широким черным лучом, который описывал круги, как лучи автомобилей по снегу.
* * *
На следующий день обслуживание наладилось. В пять тридцать сиделка в белом халате открыла дверь Жерару, который принес искусственные пармские фиалки в картонной коробочке. Элизабет не устояла.
-- Пойдите к Полю, -- сказала она без всякого ехидства. -- А мне надо проследить, как маме делают укол.
Поль, умытый и причесанный, выглядел почти хорошо. Он спросил, что нового в Кондорсе. Новости были сногсшибательные.
С утра Даржелоса вызвали к директору. Тот хотел продолжить допрос, начатый надзирателем.
Раздраженный Даржелос ответил что-то вроде "ладно, ладно!" таким тоном, что директор, вскочив, погрозил ему через стол кулаком. Тогда Даржелос вытащил из кармана кулек перца и швырнул ему в лицо все содержимое.
Эффект был так ужасен, так чудодейственно молниеносен, что Даржелос в испуге вскочил на стул, движимый инстинктивной защитной реакцией на неведомо какой прорвавшийся шлюз, обрушившееся наводнение. С этой возвышенной позиции он смотрел, как пожилой человек, ослепленный, рвет на себе ворот, повалившись на стол, мыча и демонстрируя все симптомы буйного помешательства. Зрелище этого помешательства и Даржелоса, остолбеневшего на своем насесте с тем же глупым видом, что и вчера, когда он бросил снежок, пригвоздило к порогу прибежавшего на шум надзирателя.
Поскольку смертной казни в школах не существует, Даржелоса исключили, а директора отвезли в больницу. Даржелос прошествовал через вестибюль с высоко поднятой головой, надув губы, никому не подав руки.
Легко вообразить чувства больного, которому друг рассказывает об этом скандале. Раз Жерар ничем не выдает своего торжества, то и он не покажет, как ему больно. Однако это сильнее его, и он спрашивает:
-- Ты не знаешь его адреса?
Нет, старик; такой парень адреса никому не даст.
Бедный Даржелос! Вот, значит, все, что нам от него
осталось. Дай-ка сюда фотки.
Жерар вытаскивает из-за бюста две фотографии. Одна из них -- классная. Школьники выстроены лесенкой, по росту. Слева от учителя сидят на корточках Поль и Даржелос.