Я много пела. И мы много были вместе, мы окапывали яблони, яблоки собирали - Маркел с корзиной и снималкой лазил по деревьям, а потом мы приносили отцу лучшие. Вместе нашли ежа. Ездили иногда на станцию, в карфажке двухколесной, и гуляли вечерами в роще. Березы Рытовки, и узенькая тропка, по которой выходили мы на зеленя, покой равнин, серые вечера сентябрьские, с красной рябиною, зеркалами прудов, криком совы и лиловой луной из-за леса - все осталось как воспоминание прощальное и светлое. Кажется, в те дни мы сами были мягче, кротче. Помню, выходя из леса, нашли гнездо птички, опустелое. Взяли с собой. Зачем? Сентиментальность? Но так захотелось. Пересекли межой поле, и внизу Галкино, пруды и мельница, деревья парка. Колокольня мирно подымалась из ложбины. И спокойный, мягко-сероватый лик небес, дымки над деревьями, дальний лепет молотилки, дальняя, как облачко, стая грачей, свивавшаяся, развивавшаяся над овинами, все ясное, родное… так пронзительно-печальное, как будто мы навеки с ним прощались. Не оттого-ль, быть может, мы так бережно несли гнездо пичуги? Дни нашего гнезда кончались.
Мужики мало верили, что Маркелу предстоит война. У них довольно прочно взгляд установился, - на войну идти только им. И Галкино было удивлено, когда по первопутку мы ехали в Москву.
Да, этим самым первым снегом, при порхающих снежинках, я везла Маркела на извозчике, Арбатской площадью, к училищу. Из переулка шли и ехали к приземистому зданию с колоннами - юноши с матерями, сестрами и женами, и одиночки мрачные. Сегодня день приема. Маркел, в высоких сапогах, придерживая чемодан, такой был тихий, грустный и смешно-остриженный, и так неловко-грузно заседал в санях, что трудно было на минуту допустить, что это воин, и ему придется защищать Россию.
У подъезда отпустили мы извозчика. В двери, хлопавшие поминутно, вваливались молодые люди, отаптывали снег обледенелый с сапогов, отряхивали шапки, говорили и толкались. Тащили скромные пожитки. Пропадали в здании, гудевшем голосами.
Маркел обнял меня, и я поцеловала мокрые усы, мелькнувшие передо мной глаза, тоскливо-кроткие, я отвернулась, быстро зашагала тротуаром, на мгновенье только обернулась и махнула беленьким платочком своему Маркелу, что казался нынче арестантом.
Началось то время моей жизни, о котором можно вспомнить мне теперь с улыбкой, а тогда я принимала со слезами: время заточения Маркелова и моего вдовства. Время, когда я была - нерв, движение и напряжение. Когда тащила шоколады и устраивала бутерброды, бегала Арбатской площадью на Знаменку - поддерживать, кормить и согревать своего воина, иль арестанта, или школьника.
II
Через неделю мы идем с Георгиевским навещать Маркела.
Зимний день, предсумеречно. Рота юнкеров выходит из подъезда, и на улице выстраивается. Топочут, слегка зябнут юные фигуры, оправляют пояса, одергивают друг у друга складки на шинелях. Тоненький прапорщик выбегает. "Рота напра-во!". Сотня шинелей легко, точно повертывается, штыки чуть звякнули. "Правое плечо вперед, шага-а-ам - …а-рш!" Лента всколыхнулась, поплыли винтовки линией волнистой. Это вот и есть мой новый мир.
Мы входим в вестибюль, откуда вышли они, и в приемную. Юнкеров же попускают в нее чрез дежурную. За столом круглолиций прапорщик, и седой ротный, длинный, тощий. Это уж мое начальство. В их руках Маркел. Георгий Александрович заговаривает с ротным. "Знаю, знаю. Так ведь надо еще сдать экзамен чести, как же выпустить?" Потом смеются, что-то говорят. Фронт, Земский союз, Барановичи… Да, знаком, конечно. Седой ротный, с глазами утомленными, но благосклонными, что-то говорит юнкеру со штыком у пояса, перед ним вытянувшемуся. В зале, у рояля, я стою и другие - дамы, барышни, приезжий бородач у стены - дожидаются своих. У кого конфеты, у кого бутерброды. И другому юнкеру, тоже со штыком, заказывают: "Телегина, пятой роты". "Андреева, одиннадцатой". Юнкер выбегает весело-почтительно. И вот, один за другим, в маленькую дверь против стола дежурной, юноши влетают, прямо к прапорщику.
- Господин прапорщик, юнкер пятой роты пятнадцатого ускоренного выпуска Телегин просит разрешения пройти в приемную!
Прапорщик подходит, запускает руку юнкеру за пояс.
- Чтобы палец мой не проходил! Понятно? Буду гнать. Ну, марш!
Какой смешно-печальный вид имел Маркел, робко приотворив дверь! В начале в этом бородатом, наголо-остриженном солдате в гимнастерке, мешком виснувшей, я признала лишь глаза, да сапоги, что покупали вместе в Офицерском обществе… Он споткнулся, вытянул руки по швам, покраснел, тихо пробормотал:
- Господин поручик, юнкер второй роты пятнадцатого ускоренного выпуска просит… то-есть желает…
- Кругом, - спокойно сказал прапорщик - с высоты своей юности, щеголеватости. - Попучиком со временем я буду, но юнкер должен знать и свою фамилию. Какой юнкер просит разрешения пройти в приемную?
Маркуша тяжко и трагически приблизился к столу, опять вытянулся:
- Юнкер пятнадцатой роты второго ускоренного выпуска…
- Какая шляпа!
Прапорщик засмеялся, засмеялся ротный, наклонился к нему: "Приват-доцент, математического факультета"… Прапорщик махнул Маркелу. Тот решил, что надо вновь проделать - повернулся, как умел, кругом.
- Ну, проходите, проходите, - сказал ротный. - Вон ваша жена. Идите в отпуск, но поменьше выходите-ка на улицу.
Через минуту Маркел обнимал меня, и губы его прыгали. Георгий Александрович глядел глазами серыми, спокойными, из-под точеного своего лба.
- Привыкнете, дорогой, все проходит…
Конечно, он был прав, но трудно убедить Маркела, как арестант не верит, что окончится тюрьма, и вновь свобода, воздух, солнце.
Маркел шел с нами боязливо, все оглядывался, нет ли офицера, и кому бы отдать честь. Навстречу вяло шаркал старичок с красными лампасами, унылый, в кованых калошах. Маркел стал перед ним во фронт, и так удачно, что загородил дорогу.
- Ну, юнкер, не тово… ну, как там… - генерал зашамкал и покорно обошел его по улице. Тогда я позвала извозчика и повезла героя своего домой. Дорогой, в полусумраке, он ухитрился козырнуть и гимназисту.
Дома же поел, лег спать.
- Да, нелегко ему военное дается, - говорил Георгиевский, сидя в кресле. Мягко, равнодушно он дымил сигарой. В кабинете у Маркела было тихо, Андрей почтительно заглянул в дверь, на спящего отца, да метель декабрьская била крупою в стекла, под которыми тепло струилось из калорифера. Мона Лиза улыбалась со стены. Красный же диван турецкий вряд ли узнавал в солдате стриженом своего хозяина.
Мы ужинали лишь с Андрюшей и Георгиевским. Маркел все спал, иной раз бормотал спросонья: "Левое плечо вперед"…
- Его надо устроить в артиллерию, - сказал Георгиевский. - Так он пропадет.
Марфуша подала нам самовар.
- Как вы находите войну?
- Плохо. Вряд ли нам вывернуться.
Я раздражилась.
- Ах, вы всегда мрачный, если все так похороны, то, конечно, победить нельзя…Ну разве можете, скажите, разве можете вы победить?
- В начале я работал много. Теперь не могу. Не думайте, что это только я. Никто не верит. Ни солдаты, ни начальство.
Он улыбнулся.
- Если-б вы командовали, и на карте - жизнь Маркела, или мальчика, вы, может быть, и победили бы.
- Да. Если-б я боролась, я бы победила. Около двенадцати Маркел проснулся - кроткий, вялый после сна. Я уложила его набело, в постель. Он спал покорно до утра, и утром мне рассказывал, как первую ночь вовсе не заснул в училище.
- Ты понимаешь… зала наша, два ряда колонн, и койки. Рядом мальчик спит, лет девятнадцати. Ну, задремлю… проснусь сейчас же… Полутьма, лампочка у стола дежурного… Бог мой, да где же я? Что это, правда? Или все кошмар? И вот ты заперт, ничего ведь не поделаешь… что за тоска!
Со мной, с Андрюшей был теперь особенно он нежен. Никуда не выходил, все дома нравилось.
- Знаешь, - он мне к вечеру признался. - Даже плакал, первой ночью.
В этот вечер видела я его тоску предотходную. Идти! И не удержишь. Надо, надо!
И теперь каждую субботу он рождался для меня, субботний вечер был прелестен, в воскресенье начиналось умиранье, до восьми. В восемь он уходил, я его провожала, дверь знакомая на Знаменке захлопывалась, и я знала, через день он вновь мелькнет передо мной, в приемной, среди гула голосов, среди юнкеров и барышень, и офицеров, тенью горестной, хоть улыбающейся, но полуотравленной.
Под Новый год мы собрались к Георгиевскому. Маркел надел свежую гимнастерку, новую шинель, я усадила его в санки, и по Москве зимней, синей в золоте огней, мы катили к Земляному валу. Давно я не бывала тут. В прихожей лунный блеск раскинулся по кудрям и бороде Юпитера Отриколийского - все так же ясен, и покоен бог, под тою же зеленой лампой кабинет со страшной маскою Петра, все те же Терборхи, Вермееры по столам в папках.
- Как у вас… славно, тихо, чинно… - Маркел улыбнулся, жал руку Георгиевскому. - Зеленовато… с золотом… ужасно нравится.
Уселся в кабинете, на диване, и сперва курил, потом откинул голову и задремал. Мы улыбнулись, потихоньку вышли. Подъезжали гости. В столовой, под старинной люстрою венецианской, накрывали стол, хрусталь позванивал, букеты роз алели. К удивлению своему, я встретила тут Павла Петровича, и - Женю Андреевскую. Старичок мой был во фраке, все такой же сухенький и точный. Женя бросилась на меня - тоже нарядная, с хризантемою, в газовом декольтэ-платье.
- Ну, рада, рада… Что с тобой такое? Нигде не видать, не выступаешь, все с Маркушей возишься, говорят? А я стала серьезная теперь…
Зеленоватые ее глаза блеснули, задрожали смехом. Я тоже улыбнулась.
- Где-ж Оскар Оскарыч?
- Брось, дорогая. Я теперь пою в кругах великосветских. Совершенно другой стиль. - Она захохотала.