Бернард Маламуд - Мастер стр 58.

Шрифт
Фон

Смотритель отложил газету, снял очки.

- Вот что я вам скажу, Бок: одного не осудим - значит, осудим другого. Надо вашего брата проучить.

Мастер не сказал ни единого слова.

Смотритель, брызгая от злости слюной, распахнул дверь, сделал знак есаулу.

Но тут вошел из коридора старший надзиратель. Устремился в кабинет, не замечая есаула.

- Господин смотритель, - сказал он. - Тут у меня телеграмма с запретом каких бы то ни было привилегий для еврейского арестанта Бока по случаю суда. Его сегодня утром не обыскивали, и это не по моей оплошности. Благоволите вернуть его в камеру, чтобы был проведен надлежащий обыск.

Тяжелая тоска сдавила мастеру сердце.

- Зачем сейчас надо меня обыскивать? И что вы такое можете найти? Только мои несчастья. Этот человек не знает, где остановиться.

- Я уж его обыскал, - сказал есаул. - Заключенный теперь на моем попечении. Я отдал смотрителю рапорт.

- Здесь он, у меня в бюро, - подтвердил смотритель.

Старший надзиратель вытащил из кармана мундира белую сложенную бумагу.

- Телеграмма от Его Императорского Величества, из Петербурга. В ней предписывается обыскать еврея со всею тщательностью во избежание опасных инцидентов.

- Отчего же телеграмма не мне адресована? - скривился смотритель.

- Я вас поставил в известность, что она должна прийти, - сказал надзиратель.

- Да, верно. - И смотритель покраснел.

- Зачем надо снова меня унижать? - заорал Яков, и вся кровь кинулась ему в лицо. - Стражники меня видели голым, в бане, смотрели, как я одеваюсь. И вот господин есаул меня обыскал пять минут назад, перед господином смотрителем. Зачем надо опять меня унижать в день моего суда?

Смотритель стукнул по столу кулаком.

- Так надо. Молчите, слышите вы?

- Никто твоего мнения не спрашивает, - бросил холодно черноусый есаул. - Марш вперед, в камеру.

Не следует такого из телеграммы, думал Яков. Но раз им надо меня вывести из себя, так я уж поостерегусь.

Изнемогая от омерзения, он был отведен казачьим конвоем в камеру.

- А-а, с возвращеньицем, - захохотал Бережинский.

Кожин уставился на мастера испуганно, оторопев.

- Только поскорей, - сказал есаул надзирателю.

- Не указывайте мне, как я должен нести свою службу, любезнейший, и я вам не буду указывать, - отчеканил надзиратель. Сапоги у него так воняли, будто он только что вляпался в кучу дерьма.

- Войти, раздеться, - он приказал Якову.

Арестант, старший надзиратель и оба стражника вошли в камеру, оставя дожидаться в коридоре есаула с его казаками. Надзиратель закрыл за собой дверь.

Кожин перекрестился.

Яков медленно, дрожа, разделся. И стоял весь голый, кроме исподней рубахи. Надо быть начеку, он думал, не то мне не поздоровится. Островский предупреждал. Так он себя уговаривал, а бешенство в нем вскипало. Кровь гремела в ушах. Будто копал он яму и отложил лопату, а яма все разрасталась. И стала могилой. Так и подмывало его броситься на надзирателя, свернуть ему рожу и бить, бить до смерти.

- Рот открой. - И Бережинский полез грязным пальцем ему под язык.

- Теперь жопу раздвинь.

Кожин уставился в стену.

- Рубаху эту вонючую снять, - приказал старший надзиратель.

Только не поддаваться гневу, подумал мастер, и все у него стало черным в глазах. И гнев подступил к самому горлу.

- С какой стати? - он крикнул. - Никогда я ее не снимал. С какой стати сейчас? Зачем вы меня оскорбляете?

- Снять, сказано тебе, пока я сам не содрал.

Камера качалась, тонула. Надо было поесть, да, он подумал. Это была ошибка. Он видел, как некто тощий, бритоголовый, голый в ледяной камере срывает с себя исподнюю рубаху и вдруг, к его ужасу, бросает эту рубаху надзирателю в лицо.

Мрачное молчание заполнило камеру.

Глаза у надзирателя от ярости вылезали из орбит, но голос был спокойный:

- Я имею право вас наказать за оскорбление должностного лица при несении службы.

И выхватил револьвер.

Вот оно, мое вечное счастье, думал Яков. Так и прошла жизнь. Шмуэл умер, Рейзл нечего есть. Никогда никому не было от меня никакой пользы, теперь уж не будет.

- Погодите минуточку, ваше благородие, - сказал надзирателю Кожин. Дрогнул глубокий бас. - Я из ночи в ночь вот его слушал, знаю печали его. Всему свой предел есть, и на суд пора его вести.

- Не сметь вмешиваться, или я тебя за нарушение субординации упеку, сучье семя!

Кожин прижал дуло револьвера к надзирателеву затылку.

Бережинский выхватил свой, но не успел взвести курок - Кожин выстрелил.

Он выстрелил в потолок, и погодя пыль хлынула на пол.

В коридоре зашелся свисток. Лязгнул тюремный колокол. Железная дверь распахнулась, есаул, побелев, ворвался в камеру вместе с казачьим конвоем.

- Я лично подам рапорт! - орал есаул.

- Голова болит, - простонал Кожин. И, весь в крови, рухнул на колени.

Старший надзиратель его пристрелил.

6

Звенел тюремный колокол.

Какая-то черная птица вынырнула из неба. Ворона? Ястреб? Или черное яйцо черного орла падало на карету? Или - что же это такое? Если бомба, думал Яков, что делать? Пригнуться, что еще я могу делать? Если бомба, так зачем я вообще родился на свет?

Под молчаливыми взглядами тюремщиков, усатых казаков, приглашенных арестант прохромал под конвоем по двору к воротам, к тяжелой карете, запряженной четверкой лошадей, крутошеих, крепких. На козлах сидел кучер и, ястребиным взглядом постреливая из-под фуражки, вертел в руке кнут.

Двое казаков подсадили Якова в высокую карету, шеф жандармов запер за ним дверцу. Внутри кареты было темно и сыро. В углу незажженная лампа; круглые маленькие окна. Яков приник к одному окну, и на что тут было смотреть - смотритель Грижитской в мундире и форменной фуражке тер воспаленный глаз, - и опять провалился в сумрак.

Кучер крикнул на лошадей; свистнул кнут, громоздкая карета под эскортом конных казаков в серых шинелях и меховых шапках - отряд впереди блестит саблями наголо, сзади отряд ощетинен пиками - тяжело вывалилась из ворот, загремела по булыжникам. Быстро прокатила по узкой улочке, одолела угол, выехала на широкую дорогу - с одной стороны поля, с другой дома вразброс, редкие фабрики.

Вот я и еду, думал Яков, на радость ли, на беду, и если на беду, так будет она еще пострашнее прежней.

Сперва он сидел, погрузясь в одинокие мысли, потом увидел птицу в небе и с волнением следил за ее полетом, пока она совсем не исчезла. Усталое солнце подсвечивало легкие летучие облака, потом вдруг, на минуту, вихрился в разные стороны снег. В придорожном лесу дубы еще держали бронзовую листву, зато голые, черные стояли каштаны. Яков вспомнил их летнюю пышность и пожалел о погибших в тюрьме годах, о напрасной своей молодости.

Смерть Кожина по-прежнему его мучила, но движение слегка разгоняло тоску, хотя - к какой судьбе он подвигается, кто скажет? Но так или сяк, он наконец едет в суд, где, говорят, его будут судить, и три года целых прошло, как он оставил штетл и приехал в Киев. Когда проезжали кирпичный завод и трубы вываливали угольный дым, ветер взбивал его, подбрасывал в небо, вдруг мастер увидел в кружке окна мутное отражение бледного тощего еврея и спрятался от него, но минуту спустя снова всплыло перед ним затравленное лицо, темная бороденка, побелевшая вокруг горького рта, и хоть не хотелось ему о самом себе плакать, нет, но ладони, когда он потер глаза, сделались у него мокрые.

Несколько рабочих у заводских ворот повернули головы вслед процессии; но проехали еще версту, оказались в деловой части города, и мастер, дивясь, увидел по обеим сторонам улицы толпы народа. Была еще ранняя рань, но толпы тянулись во много рядов - рабочие, спешащий в должность чиновный люд, вицмундиры, чуйки, овчинные тулупы, бабьи платки, изредка дамские шляпки, и стояли среди этого моря юнкера и солдаты, а то вдруг вынырнет монах в серой рясе или поп - стоит и провожает глазами карету. Стали вагоны, пассажиры приподнимались с сиденья, смотрели вслед конным казакам, грузной карете. Кое-где городовой не пропускал никакого движения, и толпились кареты, автомобили, воловьи повозки, груженные овощами, зерном, уставленные бидонами. На подступах к суду блюла порядок уже конная полиция. Яков метался от одного оконца к другому, вглядывался в толпу.

- Яков Бок! - кричал он. - Яков Бок!

Могучий казак, пронося слева от кареты нависшую бровь, седеющий ус, бесстрастно смотрел вперед; но другой, гарцуя поближе к дверце на буланой кобыле, совсем еще молоденький, лет двадцати всего, украдкой косился на Якова, будто на взгляд прикидывал, виновен тот или нет.

- Невиновен! - крикнул Яков ему. - Невиновен!

И слегка улыбнулся этому казаку - с какой, интересно, стати? - да просто потому, что вот, молодой, красивый, дышит вольно, может делать что хочет. Казак пришпорил кобылу, и, задравши хвост, она уронила на улицу дымящуюся кучку, в которую тыкал пальцем румяный школьник.

Были среди толпы и евреи - те с испугом, соболезнуя, смотрели на карету. Большинство русских лиц были бесстрастны, только на некоторых была враждебность, иногда отвращение. Приказчик в поддевке плюнул карете вслед. Двое мальчишек свистели. Поблескивали черносотенные бляхи; Яков приникал к одному окну, к другому, видел, как много их тут, и напала на него тоска. Где один, там и сто. Кто-то с вытянутым лицом, мертвыми глазами выбросил вверх руку, будто она у него загорелась. У мастера больно сжалась мошонка, он скреб себе грудь ногтями, и черная птица будто вылетела из этой когтящей воздух белой руки.

Яков в отчаянии пригнулся. Если это моя смерть, так зачем было столько страдать?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке