- А ты был такой уж прекрасный муж? - сказала Рейзл. - Да, ты всегда старался заработать на жизнь, тут я ничего не скажу, но никогда ты не мог заработать. И если ты хотел не ложиться всю ночь и читать Спинозу, хоть это не Тора, - пожалуйста, сиди и читай, если только не за мой счет, ты сам понимаешь. Что больше всего меня мучило, так твои грубости и проклятья. Я спала с тобой до того, как мы поженились, да, и поэтому ты воображал, что я живу с каждым встречным и поперечным. А я спала только с одним тобой до тех самых пор, пока ты не перестал со мной спать. Двадцать восемь лет - рановато для могилы. И, как ты и советовал, я отбросила предрассудки и решила попытать счастья. Иначе я бы просто подохла. Я была бесплодна. Я билась головой об стену. Терзала свои сухие груди, кляла свою пустую утробу. Осталась бы я с тобой или ушла, тебе я была не нужна. И я решила уйти. Ты не уходил, так мне пришлось уйти. Я ушла с отчаяния, чтобы изменить мою жизнь. И ушла я одной той дорогой, какую я знала. Или так - или смерть. Я выбрала меньший грех. Если ты хочешь знать, Яков, так еще для того я ушла, чтобы заставить тебя сдвинуться с места. Кто же мог знать, к чему это приведет?
Она ломала у себя перед грудью свои белые пальцы.
- Яков, я не для того пришла, чтобы ссориться из-за прошлого. Прости меня, прости меня за то, что было.
- Так для чего ты пришла?
- Папаша сказал, что видел тебя в тюрьме, он теперь только об этом и говорит. В ноябре я вернулась в штетл. Сначала я была в Кракове, потом я была в Москве, но ничего у меня не склеилось, и я вернулась. Когда узнала, что ты в тюрьме в Киеве, я пришла, но меня к тебе не пустили. Тогда я пошла к прокурору и показала ему бумаги, что я твоя жена. Но он сказал, что мне нельзя тебя видеть, нет, а только в чрезвычайных обстоятельствах, и я сказала, что разве это не чрезвычайные обстоятельства, когда невинного человека держат в тюрьме. Я пять раз к нему ходила, не меньше, и в конце концов он сказал, что допустит меня, но если я принесу тебе на подпись бумагу. Сказал, чтобы я тебя заставила подписать.
- Черный год на эту его бумагу. Черный год на твою голову, что ты ее принесла.
- Яков, если ты подпишешь, тебя завтра же выпустят. Тут есть о чем подумать.
- Я уже думал! - крикнул он. - И нечего тут думать. Я невиновен.
Рейзл молчала, смотрела на него.
Подошел часовой с ружьем.
- Здесь на еврейском говорить не положено. По-русски надо разговаривать. Тюрьма - русское заведение.
- По-русски будет долго, - сказала Рейзл. - Я очень медленно говорю по-русски.
- А ты с бумагой поживей, какую дать ему должна.
- Бумагу надо объяснить. Тут есть плюсы и есть минусы. Я должна ему рассказать, что говорил господин прокурор.
- Ну так и объясняй, и не тяни ты резину за ради Христа.
Вынул ключик из кармана брюк, отпер дверцу в решетке.
- Только не вздумай, кроме бумаги, чего сунуть ему, а то вам худо придется. Уж я гляжу в оба.
Рейзл щелкнула замочком посерелой холщовой сумки и вынула сложенный конверт.
- Тут бумага, какую я обещала тебе дать, - сказала по-русски Якову. - Прокурор говорит, это твой последний шанс.
- Так вот ты зачем пришла, - выкрикнул Яков на идише, - чтоб заставить меня признать клевету, которую два года я отрицал. Чтоб снова меня предать.
- Иначе я не могла бы тебя увидеть, - сказала Рейзл. - Но я не для этого пришла, я пришла поплакать. - Она задохнулась. Рот открылся, искривились губы; она плакала. Она зажимала глаза пальцами, и слезы текли из-под пальцев. У нее тряслись плечи.
Он смотрел на нее, и вся кровь прилила ему к сердцу и тяжело давила.
Часовой скрутил еще цыгарку, зажег, не спеша закурил.
Недалеко мы уехали, думал Яков. В последний раз я ее видел - она так же вот плакала, и все еще она плачет. В промежутке я два года сидел в тюрьме, в одиночном заключении, в кандалах. Я страдал от невыносимого холода, грязи, вшей, от мерзости этих обысков, а она все плачет.
- О чем ты плачешь? - он спросил.
- О тебе, о себе, обо всем.
Она была такая слабая, когда она плакала, и такая она была худенькая, со своей этой маленькой грудью, такая усталая и грустная. Такая слабая, кто мог подумать? И ему стало ее жалко. Теперь он знал, что такое слезы.
- Что делать в тюрьме? Только думать, так что я хорошо подумал, - погодя сказал Яков. - Я обдумал нашу жизнь от начала и до конца, и я не могу винить тебя больше, чем я виню самого себя. Если ты мало даешь, ты меньше имеешь, хотя кой-чего я имел даже больше, чем заслужил. Но до меня все слишком долго доходит. Некоторым приходится семь раз делать одну и ту же ошибку, прежде чем понять, что они ее сделали. Вот и я такой, и ты уж прости меня. И прости, что я больше не спал с тобой. Мне надо было себя мучить, я и мучил тебя. Кто есть у меня ближе? Но я всего натерпелся в этой тюрьме, и я теперь другой человек. Что еще я могу сказать тебе, Рейзл? Если бы я мог начать жизнь сначала, ты бы уже меньше плакала.
- Яков, - сказала она, пальцами утирая слезы, - я эту бумагу для подписи тебе принесла, чтобы мне дали с тобой повидаться, а не то что я хочу, чтобы ты ее подписал. Но если бы ты сам захотел подписать, что бы я сказала? Сиди и дальше в тюрьме? Но еще я пришла рассказать тебе кое-что, и наверно, это не такая уж хорошая новость. Я пришла сказать, что родила ребеночка. После того как я ушла, я поняла, что забеременела. Мне было стыдно и страшно, но еще я была счастлива, что уже я не бесплодна и могу родить.
Где ты, предел моей тоске, думал Яков.
Он колотил в деревянные стены своей выгородки обоими кулаками. Часовой строго велел ему прекратить, и он стал бить себя - по голове, по лицу. Она стояла и смотрела - с закрытыми глазами.
Наконец он почти справился с собой и сказал:
- Так если ты не бесплодна, в чем же тогда дело?
Она отвела глаза, потом посмотрела на него.
- А я знаю? Некоторые женщины поздно беременеют. Тут уж как повезет.
Это мне всегда не везло, он подумал, а я ее обвинял.
- Мальчик или девочка? - спросил Яков.
Она спрятала улыбку в ладонях.
- Мальчик, Хаймеле, в честь моего деда.
- И сколько ему теперь?
- Скоро полтора годика.
- Он не может быть мой?
- Ну откуда?
- Жаль. - Яков вздохнул. - И где он сейчас?
- С папашей. Вот почему я вернулась. Не могла с ним больше одна управляться. Ах, Яков, не все так сладко. Я вернулась в штетл, но меня обвиняют в твоей судьбе. Я взялась было опять торговать молоком-творогом, но с таким же успехом я могла бы продать у нас в штетле свинину. Наш ребе в глаза зовет меня отщепенкой. Ребенок будет думать, что имя ему ублюдок.
- И чего ты от меня хочешь?
- Яков, - сказала она, - я даже подумать не могу о том, что ты вытерпел. Когда я услыхала, что это ты, я рвала на себе волосы; но я подумала, вдруг и ты меня пожалеешь. Ты знаешь, было бы легче, если бы ты согласился сказать, что ты отец моего сына. Но не можешь так не можешь. Я не хочу еще больше тебе портить жизнь.
- И кто этот отец? Гой какой-нибудь, не сомневаюсь.
- Если тебе от этого легче, он был еврей, музыкант. Он пришел, он ушел, я его забыла. Он породил ребенка, но он ему не отец. Если кто ему отец, так это папаша. Папаша ему отец, но сам он стоит на краю могилы. Чуть что - и я дважды вдова.
- Что у него такое?
- Сахарная болезнь, а он таскается повсюду. Он за тебя беспокоится, он за меня беспокоится и за ребенка. С самого утра начинает себя проклинать за то, что не родился богатым. И все время он молится. Я за ним смотрю, но что я могу? Спит на куче тряпья у стенки. Ему еда нужна, и покой, и лекарства. Все, что мы имеем, так это только милостыню. Кое-кто из богачей посылает нам то да се через слуг, но как увидят меня, они зажимают носы.
- Обо мне он с кем-нибудь говорил?
- С каждым встречным и поперечным. Всюду бегает, а он же такой больной.
- И что они говорят?
- Рвут на себе волосы. Бьют себя в грудь. Кто-то благодарит Б-га, что не он на твоем месте. Кое-кто собирает деньги. Кое-кто обещает протестовать. Кто-то боится шелохнуться, чтобы не разозлить христиан, и как бы не было хуже. Многие смотрят на дело мрачно, но у кого-то остается надежда. И много чего еще происходит, я знаю?
- Если дело так и будет идти, мне уже не увидеть, чем оно кончится.
- Не говори так, Яков. Я сама ходила не к одному адвокату в Киеве. Двое клянутся, что они тебе помогут, но никто ничего не может начать, пока нет обвинительного акта.
- Что ж, буду ждать, - сказал Яков. Он съеживался прямо у нее на глазах.
- Я тебе кнейдлех принесла, и сыр, и яблочко в кулечке, - сказала Рейзл, - но мне все велели оставить в конторе у смотрителя. Не забудь спросить. Сыр козий, хотя ты ведь и не заметишь.
- Спасибо, - сказал Яков устало. Потом он вздохнул и сказал: - Слушай, Рейзл, я напишу тебе бумагу, что он мой ребенок.
Глаза у нее блеснули.
- Благослови тебя Б-г.
- Б-га оставь в покое. Есть у тебя бумага? Я кое-что напишу. А ты покажи это отцу нашего ребе, старому меламеду. Он знает мой почерк, и он добрей своего сынка.
- У меня есть бумага и карандаш, - быстро зашептала она, - но я боюсь тебе дать, из-за этого часового. Меня предупреждали, чтобы ничего тебе не передавать, кроме признания, и ничего не брать, а то меня арестуют при попытке устроить тебе побег.
Часовой давно переминался с ноги на ногу, теперь он снова к ним подошел.
- Хватит, наговорились уже. Подписывай давай или в камеру идти.
- Есть у вас карандаш? - спросил Яков.