Мы, наконец, присели, но на скамейку, и я, по его просьбе, вырвал из своего единственного блокнота с адресами целую страницу. Святые люди ходят по миру ни с чем. Им все дает Бог. Грешными молитвами и руками.
– Так как говорят русские на вино или, гы-гы, водку?
– За баб! – сказал я, потому что как раз о них думал. Это выдавливало чувство голода.
– Забаб? – с интересом повторил священник. – Совсем просто. И я почувствовал себя Учителем.
– А как сказать "приятного аппетита?"
Это был уже перебор. Мало того, что час кормил проповедями, но еще и дай.
Если поднять глаза к небу, то думается легко, прозрачно. Словно записываешь за кем-то, оттуда.
– Вы должны сказать "жри, собака…".
– Как? – священник аккуратно записывал латиницей: – Zjri, so-ba-ka… Не сомневаюсь, что они обрадуются, услышав родную речь.
Я вывалил ему весомый набор армейского народного сленга, непоскупившись на еще один листок из блокнота. Впереди у священника, словно светлая будущность, маячили две недели, чтобы вызубрить все нужные ему слова и фразы. Было очевидно, что он справится.
– Сын мой, – растрогался священник, прощаясь. – Я подарю тебе самое ценное. То, что тебе особенно пригодится в новой жизни и необходимо уже сейчас.
"Неужели лир подкинет?" – чувствуя, что порю чушь, подумал я. Иногда так хочется верить в чудо или во что-то хорошее. Светлое. Правда, при этом почему-то ощущаешь себя глупцом, а затем – и становишься.
– Вот вам, – он радостно, как высшую награду, протянул мне, вытащив из складок сутаны, издание Библии, почти карманного формата, на итальянском. – И да поможет вам Бог!
– Спасибо, падре, – проникновенно, ни в одном глазу, ответил я, ощущая, как под ложечкой, примитивно причмокивая, уже вовсю сосет голодуха. – До свидания. Арриведерче…
Священник долго смотрел мне вслед, видимо, медитируя на добро. Затем встрепенулся, заглянул в листок с записями и, сияя, прокричал на всю его и Отца, и Сына, и Святого Духа римскую улицу:
– Сдохни, паскуда.
Что в моем переводе означало "счастливого пути, дорогой друг".
ЛИБЕРТИ
(США, 1985)
– Я что, дурак, книжки читать? – натянутое на череп лицо Володи приобрело едва заметный розовый оттенок.
На самом деле оно переливалось землисто-серым, как пожухлое сено. Но не от возраста – ему не было и сорока. Такое лицо бывает у мужчин либо переживающих длительный сильный стресс, либо у хронических алкоголиков. И еще у новых эмигрантов, чья энергичность, обуянная радостью непривычных картинок, детского узнавания незнакомого мира и, как им кажется, новой жизни, перерастает в длительную истерию самоутверждения. До гроба.
Но в начале эмиграции, в среднем через полгода, один, быстро сдав, вскоре надолго ложиться на диван, лицом к стене. Другой начинает дергаться во все стороны по принципу "не знаю что, а вдруг получится". Третий отчаянно вступает в партнерства, затевает бизнесы и держит фасон, переучиваясь и набивая шишки.
Движение – все, конечная цель – ничто.
В любом случае самое главное при любом раскладе убеждать себя, что там, откуда ты уехал, очень плохо и будет хуже. Цунами, фашизм, революция. Несусветная бюрократия, бесправие, мафиозное государство с узаконенным открытым рэкетом налоговых служб и удавками полицейского видимого и невидимого контроля. Все, что угодно, но там, откуда ты уехал, должно быть плохо. Иначе какого черта ты терпишь здесь?
– Я что, дурак, книжки читать? – Володя считал себя обязанным полностью обеспечивать семью, не жалея ни себя, ни сил, ни времени.
Когда есть цель, жизнь кажется вечной.
Его жена Софа, которую он материально прикрывал почти шесть лет пребывания в Америке, уже устроилась на работу в офисе, а сын-подросток давно зажил свой жизнью, откровенно мечтая после школы вырваться из дома подальше.
Полдня Володя проводил в кинотеатре, где имел почасовую ставку и запускал зрителей в зал. Помимо этого он подсвечивал фонариком опоздавшим и непрерывно заправлял в сползающие брюки белую сорочку с предположительно элегантной бабочкой на шее. Администрация кинотеатра считала, что при бабочке низкооплачиваемые сотрудники выглядят солидно, и это дает им чувство самоуважения. На рубашке четко читался прямоугольный значок с внушительной надписью "менеджер".
А по ночам на заводе Володя мотал проволоку на какие-то бобины. Он возвращался домой под утро и через три-четыре часа рваного сна вновь поднимался на работу.
Тогда я еще этого не знал. Я вообще ничего не знал в свои фактически первые полчаса в Америке, замотанный долгим перелетом через океан из Рима в Нью-Йорк и далее – в Филадельфию.
В аэропорту "Кеннеди" сразу после пограничного контроля меня и еще какого-то беженца из Ирана, ни слова не говорящего по-английски, буквально вытащила из толпы прилетевших пассажиров деловитая девочка вьетнамка. Наши фамилии были написаны у нее на картонке. Она почему-то нас боялась и орала так, что окружающие, стерильные на вид американцы, удивленно переглядывались и почему-то стыдливо прятали глаза. В Америке не принято орать, там все делается тихо. Это и есть демократия. Только русские связывают ее с громким высказыванием своего мнения, мол, говорю, что хочу, и погромче. Будто в этом мире кто-то слушает друг друга. На самом деле демократия – это умение делать вид, что слушают. Один – другого, государство – своих подданных, полицейский – всех остальных.
Вьетнамка почти бегом повела нас в другой зал, и, сунув на руки билеты до Филадельфии, облегченно прокричала "гуд лак", что на русском, как я вскоре понял, означает непечатное направление по очень далекому адресу. Самолет был полупустой, но мы сели рядом. Жались друг к другу. Иранец таращил глаза, нервничал и периодически что-то тараторил на своем фарси, все время упоминая Афганистан.
– Душман-шурави, – наконец не выдержал я и показал на него и на себя. – Бандит советский.
Более до конца рейса попутчик не проронил ни слова. В коротком полете, как назло, разыгрался страшный шторм. Самолет то резко падал, то взлетал, болтало, как в непогоду на море, свет выключили, и в полумраке на всполохах молний высвечивались откровенно испуганные пассажиры.
– Еще не хватало…- глупо подумал я и внаглую заказал водку. Самое удивительное, что ее принесли. Несколько пассажиров, осторожно поглядывая, пересели поближе на свободные места. Наверное, им было что терять. Мне же было легко и хотелось петь что-нибудь революционное. Но тут самолет вопреки всему все-таки пошел на посадку.
Полная Софа молча встретила меня в полупустом аэропорту, провела через проливной дождь в машину и, повторяя через каждое слово английское "шит", повезла в какой-то пригород Филадельфии.
– Осторожно, не испачкай половик.
По дороге она рассказала, сколько стоит их новая корейская машина и почему надо ненавидеть негров, сплошь уголовников, но при этом называть их следует не иначе, как "черными". Иначе накажут.
– Здесь вам не Советский Союз, "шит", – говорила Софа, почему-то обращаясь ко мне во множественном числе. – Здесь страна наивных болванов, но именно поэтому во всем полный порядок. Если знаешь правила, можно делать, что хочешь, и всего добиться. Всего – в смысле денег. Мы приехали сюда в расчете на родственников, но они пальцем не пошевельнули, чтобы нам помочь. И никто не шевельнул. Здесь каждый отвечает за себя. Хочешь – живешь. Хочешь – сидишь на пособии. Это и есть свобода.
Сами они мечтали открыть в подвале какого-нибудь большого дома прачечную, поставить там несколько стиральных машин, сушилку и собирать деньги. Что касается Филадельфии, то выбор этого города оказался для них не случайным. Среди русских эмигрантов царило твердое и, к слову, обоснованное убеждение, что в американской провинции им помогают больше, чем в столице или в Нью-Йорке. Правда, никто при этом не говорил, что работу, не говоря уже о приличной работе, проще найти как раз в больших мегаполисах, где меньше улыбаются и дают, но зато больше возможностей выплыть. Филадельфия оказалась большим и провинциальным городом. Скорее, вторым, чем первым.
В итоге Володя сначала мыл посуду в ресторане, а затем долго и очень долго продавал пиццу. Ему надо было кормить жену и растущего сына, который в школе старался скрывать, что он "русский", и грезил стать стопроцентным американцем, поступив в армию.
Софа между тем выбила грант для беженца на учебу в колледже, выбрав перспективную профессию программиста. Вскоре она вызвала из Харькова мать, заплатив за фальшивое израильское приглашение американским посредникам 800 долларов. Бабушкины пособие и льготы оказались для семьи очень кстати. Но не надолго. Промаявшись три года вместе, они, наконец, смогли устроить мать на попечение в государственный дом престарелых – общежитие для пенсионеров с крохотными, но отдельными комнатками. А им много уже не надо. Все были довольны. Единственной, по их словам, проблемой для бабушки было полное отсутствие в ее доме говорящих по-русски. Но в Америке и так друг друга особо не слушают, так что семья к моему приезду в целом чувствовала себя если не обеспеченной, то устроенной.
Наконец, мы подъехали к уютному на вид домику с тремя, как оказалось, маленькими комнатками. Как в советских пятиэтажных хрущевках, только со встроенной в салон кухонькой. Уже в квартире, пока Софа запихивала в микроволновку полуфабрикаты из аппетитных упаковок, Володя почти с порога деловито спросил, сколько я привез с собой денег. Он неожиданно вдруг завелся из-за того, что в рюкзаке, с которым я приехал в Америку, кроме портативной печатной машинки и смены белья лежал томик "Опытов" Монтеня. Не считая еще шестнадцати долларов в кармане.