Я тогда не знал, что ей сказать. И сейчас не знаю.
Немцев давно выгнали, но соседи-то остались.
Не все, конечно.
Но – всякие.
НЕБО
(БЕЛАРУСЬ, 1974)
В грязном кузове грузовика нас было двое. И еще удивительной чистоты звездное небо.
Накануне врач "скорой помощи" сунул какую-то бумажку и уехал, не оглядываясь. Мы остались вдвоем в замызганной бытовке над узкой железной лестницей второго этажа гудящего цеха, где я и нашел его, озябшего.
На полночном пустом перекрестке, называемом в народе пятью углами, долго не давалась попутка. Тем более грузовая. Без водителя одному мне было не справиться. Уронил бы…
Наконец я залез в кузов, прижавшись голой спиной к кабине. Рубашку расстелил на полу. Какая никакая, а подстилка. Что-то стучало в тишине, неритмично, но громко. Я не сразу сообразил, что это на колдобинах разбитой дороги стучит его голова. Подтянулся вперед и положил ее на колени.
Как же так? Мужчина умирает, потому что не способен примириться с жизнью. Женщина – со старостью.
Все остальные за себя не решают.
ПАЦИФИСТ
(БЕЛАРУСЬ, 1975)
Он вызывал ее к себе в кабинет и требовал то одну бумажку, то другую. И угрожал, что выселит, если не посадит. Но до этого выдерживал часами в коридоре, выходя и неодобрительно хмыкая. Мол, подожди еще.
Он был властью. А это значит – быдлом. Но сам так не считал. У них другие весы полушарий. Ему было приятно топтать ее и презирать за это. Ее муж уже несколько лет был похоронен навечно, а сын служил в армии, отдавая какие-то долги от лица бесправных, глупых или ничтожных законопослушных подданных. И все это длилось с ней довольно долго.
И тогда она узнала его домашний адрес и ночью, глубокой ночью, пришла к дому, где он жил в качестве примерного семьянина. Она очень боялась: и прохожих, и фонарного света, и случайных очевидцев.
Но, наконец, взяла булыжник и нашла в себе силы запустить его в ненавистное окно. Там, где была спальня, обставленная итальянским гарнитуром белого цвета с позолоченными лилиями, под Людовика XIV. Быдло всегда любит сравнивать себя с королями. В крайнем случае, с их приближенными. Это понятно. Холуй – самая почетная должность в иерархии власти.
Тишина от удара лопнула и посыпалась на землю осколками битого, как человек, стекла.
А она уже бежала, а потом шла, легко и радостно, через ночной город домой и ничего не боялась. Во всяком случае, до утра.
Много лет спустя я услышал от матери эту историю и устыдился, что никогда не мог бы так сделать. Посчитал бы мелким. Мне казалось по молодости, что у власти должны быть люди. Не сейчас, так когда-нибудь. Но потом я понял, что "сейчас – это и есть всегда". И если случается чудо, то ненадолго. И куда тогда денется быдло? Без власти же нельзя.
Когда они лезут ко мне временами – такие, как тот, в спальне, – то сдерживаюсь, и у меня не появляется желания искать на ночном тротуаре камень. Мне бы хотелось видеть их в лицо. Даже нет – в лоб.
Но именно поэтому я против свободной продажи оружия…
ТРИДЦАТЬ СРЕБРЕНИКОВ
(УКРАИНА, 1975)
– Хорошие у вас девушки, – старший лейтенант в редкой для Киева морской форме поймал меня в коридоре ресторана, куда мы с товарищем зашли поужинать на досуге студенческих каникул. Вернее, каникулы были у него. А я уже ждал повестку в армию, отказавшись от предложения матери отмазаться.
– Я что, больной?
И поехал посмотреть Киев. На пару дней, к другу.
– Ты что, больной? – только и сказал он, узнав, что я собираюсь в армию. И больше ничего. Но вечером, по-хозяйски, повел меня в местный центровой ресторан.
К столику, недалеко от музыкантов, к нам подсадили двух девушек. Как оказалось, возвращающихся из командировки транзитных подружек. Друг жил с мамой, вести нам их было некуда, поэтому, познакомившись и переговорив немного, мы занялись кухней и своими разговорами, вяло подключая новых знакомых. Из приличия.
Когда заиграла музыка, через час или полтора, девушек галантно пригласили военные. Разрешения на танец они, понятно, спрашивали и у нас.
– Хорошая у вас компания, – старший лейтенант оказался неожиданным и в то же время настолько с иголочки застегнутым, что я машинально проверил брюки. Все ли пуговицы на месте.
– Плохих не держим…
– Учитесь, наверное, вместе, – серьезно сказал он. – Мы же видим, что вы пригласили девушек поужинать. По-дружески. А нам они понравились. В них есть какая-то загадка. Даже тайна…
– Это так, – растерялся я, не понимая, к чему он клонит.
– Так уступите?
– Не знаю. В принципе, хорошим ребятам не жалко…
– Понимаю, – неожиданно сказал военный. – Расходы есть расходы. Столько хватит?
И вытащил из кармана три червонца. В пересчете по тем временам – три наших здешних ужина. Он почти насильно сунул мне деньги в руки и радостно пошел к своему столику, где за нами прозрачно и где-то даже с надеждой наблюдал другой старлей.
– Расплачиваемся и сваливаем, – сказал я, вернувшись.
– Да ладно, – удивился друг. – Еще минут сорок до конца музыки. Можем и посидеть.
Но я уже звал официанта.
А в это время к девушкам уверенно шли на всех своих сивушных парах бравые морские офицеры. Абордаж им был обеспечен.
Один человек мне сказал, что ценит в женщине загадочность и тайну.
– Оно, конечно, – ответил я и подумал: "Женщина всегда тайна. И чем старше, тем их больше".
ЗА ЖИЗНЬ!
(БЕЛАРУСЬ, 1975)
– Есть повод выпить, журналист? Но сначала по девочкам…
Водитель Коля, открытый, русоволосый, голубоглазый, очень похожий на Есенина, был у меня старшим. И за рулем, и разнорабочим. А я просто грузчиком.
После отчисления из университета три-четыре месяца, до армии, надо было где-то работать. Не мог же я сесть на шею матери? В Минске ничего не держало. Скорее, наоборот. В могилевском городском управлении быта как раз и сгодился. Погрузи, отнеси. Руки заняты, зато голова свободна. Неизвестно, что лучше.
Повод выпить у нас был смешной. Я снова вступил в комсомол. Как грузчик. Без вопросов. Скрыл, что исключили. Объясняться, точнее пугать, не хотел. Евреи же хитрые. И, суки, живучие.
Два раза в неделю мы ездили по всем парикмахерским города и забирали стоящие там цинковые баки с остриженными волосами и разными склянками. Волосы просто сваливали в кузов нашего грузовика, стараясь стоять там поаккуратнее, чтобы не подцепить вшей. А потом отвозили эту гору человеческого мусора за город, на свалку, где лопатой и сбрасывали.
– Ничего, – говорила мама. И плакала.
Свалка произвела на меня страшное впечатление другого, параллельного, но реального мира. Я не про запах. От иных, с парфюмом, тошнит больше.
Когда любая машина прикатывала туда, то в небо, резко и напуганно, поднимались стаи черного воронья, плавно перелетая на новое место под солнцем, а со всех сторон медленно, почти лениво, появлялись люди с опущенными плечами и металлическими крючьями в руках. У нас они выгребали стеклянные бутылочки. Но просматривали все. Не разговаривали и даже не смотрели в нашу сторону. Они были заняты делом.
– Это тебе не на лекциях сидеть и девок вумных щупать, – посмеивался Коля.
– Да ладно, – лениво отбивался я. – Какая разница? Вумные – глупые. Они не ценят свое счастье и торгуются…
В парикмахерских симпатичные девчонки делали нам бесплатную модную стрижку, поили чаем, совали флакончики одеколона в подарок, а одна, разговорившись о жизни, привезла из дома старую, военных лет, ухоженную печатную машинку.
– Пиши, мол. У нас все равно валяется от бабушки.
Машинку потом, когда я ушел в армию, из нашего дома при обыске забрали. Вместе с моими детскими стихами и набросками. Что-то там сличали и выискивали. Тоже работа.
– И меня вызывали, – как-то рассказала мама. – Я пошла в церковь, русскую, и поставила за тебя свечку…
– Ну что, комсомолец, – сказал тогда Коля, повеселев, как обычно, к вечеру. – Надо отметить.
И вытащил бутылек где-то прихваченного или подаренного спирта-денатурата. Синего, как наши глаза тех лет.
– Привыкай к настоящей жизни. Не бойся, не отравишься. Травят люди, а не денатурат.
– Люди травят… – повторил я. – Давай, лехаим!
– Это что?
– Это главный еврейский тост: "За жизнь!"
– Красиво. Все-таки вы умные, – восхитился Коля. – За жизнь! Это тебе не за Родину, за Сталина. Или там – за царя.
И вдруг затосковал…
Много позже я случайно узнал, что Коля, не дожив до пятидесяти, сгорел от водки. Есенины на Руси долго не живут.
ВКУС ЖИЗНИ
(МОНГОЛИЯ, 1975)
Самое главное – не дать ему расползтись и растаять. Лучше всего прижать языком к нёбу и медленно-медленно, что на самом деле трудно, размазывать его, вкушая. И потом быстро, чтоб никто не видел, не потому что отберут, а просто это нарушение порядка, отламывать в кармане новый кусочек. И сожалеть, что ломтик маленький. И еще важно не заснуть. Поскольку все это лучше делать во время киносеанса.
Через несколько минут после того, как гасили свет, мы скопом валились в пропасть тепла и полуторачасового счастья свободы. Хлеб, а точнее даже оставшийся ломтик, нельзя было брать со стола, но мы брали, кто успевал. Кого ловили, ночью засовывали в рот портянку. Из сапога. Глубоко и надолго. И потому я решился на это только однажды.