- Bonjour, bonjour! - ласково ответила хозяйка дома и протянула гостю свою красивую руку, которую он учтиво поцеловал, многозначительно взглянув Эмме в лицо. У вдовы заблестели глаза, она указала ему место возле себя и оживленно заговорила: - Я видела, как вы входили к адвокату Ролицкому, и мне очень захотелось знать, вспомните ли вы обо мне, пан Станислав… Сижу я здесь, как видите, одна-одинешенька… скучновато, конечно, вот и думаю: зайдет или не зайдет?
При последних словах на губах у нее появилась игривая улыбка, а взгляд стал грустным.
Гость сел рядом с ней и облокотился на ручку диванчика.
- Mais, comment donc! - ответил он, слегка наклонившись к Эмме. - Разве случалось, чтобы я, бывая в городе, не навестил вас, дорогая тетушка? А вот вы, пожалуйста, скажите, за что так меня обижаете?
- Я! - удивленно воскликнула Жиревичова. - Я обижаю вас, пан Станислав. Au nom du ciel…
- Конечно! Пан… пан… пан Станислав, досада берет, честное слово. Разве я не родной племянник моего покойного дяди!..
- Родство не очень близкое, - пробормотала Эмма, - ваш отец был двоюродным братом…
- Опять о том же! - с живостью воскликнул Станислав. - Опять о том же! Не все ли равно - двоюродный или троюродный! Я хочу, чтобы вы называли меня, как прежде, по имени, и дело с концом! Ну, прошу вас, скажите: Стась! Очень прошу!
- Стась! - прошептала вдова, опустив глаза.
Под его красивыми усиками скользнула усмешка, однако он тут же продолжал:
- Вы, тетушка, всегда говорили, что самое близкое родство - это родство душ. О, я это хорошо помню!
Эмма, уткнувшись в свое рукоделье, сказала словно нехотя:
- C'est vrais! Счастлив тот, кто его обрел…
И добавила совсем тихо:
- Жизнь проходит… проходит… проходит…
- Но ведь пока еще не прошла! - утешил ее Стась.
- О! - произнесла она. - Солнце близится к закату…
Она хотела сказать еще что-то, но, случайно бросив взгляд в сторону плиты, обнаружила, что ситцевая занавеска, которая должна была ее прикрывать, спущена не до конца и из-под нее был виден засаленный глиняный горшок с застывшим супом, оставленным на ужин. Жиревичова остолбенела и потеряла нить разговора. Но Станислав продолжал в том же тоне.
- Да что вы! - сказал он. - Разве это закат! Вы, тетушка, всегда бог знает как на себя клевещете! Сколько вам, например, лет?
Жиревичова простодушно ответила:
- Расчет простой, когда я выходила замуж, мне было шестнадцать лет, а Брыне, моей старшей дочери, уже двадцать два года!
У гостя снова вздрогнули и как-то странно зашевелились усики. Сын двоюродного брата покойного Игнатия, он прекрасно знал, что в расчете Эммы недоставало нескольких лет в начале и в конце. Тем не менее он сказал улыбаясь:
- Тридцать с лишним! Чудесный возраст для женщины! Лучшая пора жизни, самый расцвет! Женщины, которым за тридцать, даже за сорок, - самые привлекательные. Nous le savons, nous…
- Oh, vous, vous! - игриво погрозила пальчиком Эмма и, стараясь отвлечь внимание гостя от плиты и выглядывавшего из-за занавески горшка, спросила, указывая на противоположный дом: - Vous avez rendu visite aux Rolitsky?
- Oui, j'avais été la,- ответил он. - По делу…
Очевидно, они оба не слишком были сильны во французском языке, говорили с трудом, не всегда правильно, но все же, стараясь произвести друг на друга более выгодное впечатление, вставляли в разговор французские слова и фразы.
- Как же идут дела? - участливо спросила вдова.
На красивом лице гостя появилась гримаса. Он пренебрежительно махнул рукой:
- Стоит ли говорить о таких скучных и низменных вещах! Когда я с вами, я забываю обо всех хлопотах и огорчениях! Vous étes mon ange consolatrice.
Эмма просияла от умиления и радости.
- Oh, parlez á moi avec le coeur ouvert! - промолвила она тихо. - Правда, крылья у меня давно подрезаны, но я еще умею слушать и сочувствовать.
- Право, тетушка, вы достойны лучшей участи…
- Что ж! Ничего не поделаешь! Не будем говорить об этом…
- Я, право, не могу простить дядюшке, что… что он оставил вас в таком положении.
Эмма снова бросила взгляд в сторону плиты.
- Положение мое не такое уж плохое, я живу экономно… это верно; но мне большего и не надо, потребности у меня скромные. Игнатий был, возможно, человеком ограниченным, заурядным… я, быть может, вправе была мечтать о чем-то… о чем-то более возвышенном, но… он был хорошим, очень хорошим человеком, всегда думал и помнил обо мне…
- Ролицкий говорит, что, кроме тех денег, что вы дали мне взаймы, у вас есть еще капитал, который вы поместили у него…
- Конечно! Как же! У меня есть капитал.
- Он говорит, что три тысячи…
- Да, три тысячи у него и еще кое-где…
Гость, очевидно, прекрасно знал, что этого "кое-где" не существует, так как не проявил ни малейшего любопытства, а только прошептал, словно про себя:
- У меня три да там три, всего шесть!
Произведя это вычисление, он как бы очнулся и воскликнул:
- Бога ради, зачем я трачу приятные минуты на разговоры о таких низменных вещах…
- Пожалуйста, пожалуйста, - перебила его с живостью Эмма, ведь вы мой единственный друг и покровитель. А все прежние друзья и знакомые покинули меня, едва только мой Игнатий закрыл глаза. Только ты, Стась, не забыл меня и покидаешь веселое и блестящее общество, чтобы навестить и утешить бедную отшельницу!
Слезы снова выступили у нее на глазах, и она протянула руку своему молодому родственнику.
- Ты носишь фамилию моего бедного Игнатия, - прошептала она. - Ты сын дорогого Болеслава, с которым я провела так много приятных минут… к тому же я чувствую, что у нас родственные души и ты способен понять ту безотчетную тоску и безутешную скорбь, которые…
- О да, да! - с жаром целуя руку Эммы, поспешил оборвать ее излияния Стась. - Да, я способен понять… Во мне вы найдете такую же родственную душу, как у моего покойного отца. Я помню, отец всегда говорил: "О, какое прелестное, воздушное создание жена моего брата! Зефир!"
В глазах у Эммы уже не было и следа слез. Она весело смеялась:
- Да, да! Неужели ты помнишь, что Игнатий и вся его родня называли меня "Зефир"? О, какая у тебя хорошая память! Впрочем, это было не так уж давно… - добавила она тише. - Когда я жила в доме у родителей, меня называли Сильфидой…
- Почему? Расскажите, пожалуйста, тетушка, почему? - наивно спросил гость.
Эмма чуть-чуть покраснела и невольно скользнула взглядом по своей фигуре.
- Я всегда была такой стройной, хрупкой… - прошептала она.
- Ага! - подтвердил Стась, но он заметно приуныл. Под наплывом каких-то неприятных мыслей веселость его угасала.
- Тетушка, - начал он, - зачем вы поместили свои деньги у Ролицкого?.. Он их держит в билетах, и вы получаете очень маленькие проценты…
- О! - перебила Жиревичова. - Я в этом ничего не понимаю…
- Зато я понимаю и говорю вам, что вы совершенно напрасно теряете большой доход.
Он посмотрел в окно и как бы вскользь заметил:
- Теперь выгоднее всего помещать деньги под залог помещичьих имений…
- О, помещики… это, конечно, вернее, - согласилась Эмма.
- Вот именно, я даже хотел спросить, не поместите ли вы эти три тысячи под залог моего имения?
- Mais comment! - вскричала она. - С удовольствием! Почему ты мне раньше не сказал?
- Да так… Мне было как-то неудобно… mea culpa! Я не выплатил еще проценты ни Лопотницкой, ни вам…
- Пустяки! Пустяки! Об этом и говорить не стоит! - ответила Эмма, беспокойно озираясь. Нетрудно было догадаться, что вопрос о процентах волновал ее меньше, чем незавешенная плита.
- Теперь очень трудно вести хозяйство, - продолжал гость. - Расходы и расходы… и не может же человек в самом деле заживо похоронить себя в деревне.
- Конечно! Похоронить себя в деревне! Бррр!
Она вздрогнула с явно непритворным отвращением.
- Итак, если вы хотите и можете…
- Mais comment donc! Хочу и могу!
- Merci, merci! - с чувством сказал Стась и несколько раз поцеловал ее руку.
- Пойдем сразу же, не откладывая, к Ролицкому, - сказала вдова и хотела было уже подняться с диванчика, как вдруг со двора донесся раздраженный, резкий женский голос.