Моруа Андрэ - Меип, или Освобождение стр 16.

Шрифт
Фон

Я пересек парадный двор. Это были монастырские переходы пятнадцатого века, немного обезображенные слишком многочисленными окнами, сквозь которые виднелись скамьи и потрескавшиеся столы. Налево крытая лестница со сводами спускалась к меньшему двору, обсаженному тощими деревьями. У ее подножия стояли двое: мужчина, спиной ко мне, и высокая женщина с костлявым лицом и жирными волосами, в фланелевом шерстяном платье, под которым твердым кругом вырисовывался корсет - крепость старинного образца. Эта пара, по-видимому, была погружена в оживленную беседу. Проход со сводами, образуя нечто вроде акустической трубы, усиливал звуки, и до меня донесся голос, напомнивший мне с поразительной четкостью площадку лестницы в Нормальной школе. Вот что я услыхал:

- Да, Корнель, может быть, сильнее, но Расин нежнее, мягче. Лабрюйер очень остроумно сказал, что один описывает людей такими, какие они есть, а другой…

Слышать эти пошлые слова, обращенные к такой собеседнице, знать, что они сказаны тем, кто был поверенным моих ранних дум, кто оказал на мою молодость самое сильное влияние, - мне это показалось таким странным и тягостным, что я быстро прошел несколько шагов под сводами, чтобы увидеть того, кто это говорил, в тайной надежде, что я ошибся. Он повернул голову, и я заметил два неожиданных для меня признака: седеющую бороду и лысый череп. Но это был Лекадьё. Он тоже меня сейчас же узнал, и на его лице появилось неопределенное выражение неудовольствия, почти страдания, сменившееся сейчас же ласковой улыбкой, немного смущенной, немного неловкой.

Взволнованный встречей и не желая говорить о прошлом перед этой надзирательницей с внешностью жандарма, я тотчас же пригласил моего товарища позавтракать со мной и назначил ему на двенадцать часов свидание в ресторане, который он мне указал.

Перед лицеем в Б. есть маленькая площадь, усаженная каштанами; я просидел там довольно долго. "От чего зависит, - говорил я себе, - успех или неудача чьего-нибудь существования? Вот Лекадьё, рожденный быть великим человеком, читает каждый год одни и те же отрывки чередующимся поколениям туренских лицеистов и проводит свои каникулы в скучном ухаживании за нелепым чудовищем, в то время как Клайн, удивительный ум, но все-таки не гений, осуществляет в действительности мечту молодого Лекадьё. Отчего? Надо будет, - решил я, - попросить Клайна перевести Лекадьё в Париж".

И, направляясь к Сент-Этьену, прекрасной церкви романского стиля, которую я хотел вновь посетить, я старался представить себе, что могло вызвать такой упадок: "Сразу Лекадьё не мог измениться. Это был тот же человек, тот же ум. Что случилось? Треливан, должно быть, безжалостно держал их в провинции. Он исполнил свои обещания и дал им возможность быстрого повышения по службе, но он закрыл для них Париж… Кое-кому провинция даже благоприятна… Я нашел там свое счастье. У меня были когда-то в Руане профессора, которым провинциальная жизнь придала удивительное спокойствие, хороший вкус, освобожденный от ошибок моды. Но Лекадьё был нужен Париж. В ссылке его стремление к власти должно было привести его лишь к мелким успехам… Быть выдающимся умом в Б. - сильное испытание для человеческого характера. Быть там политическим деятелем? Это очень трудно, если не принадлежишь к местным уроженцам. Во всяком случае, это требует больших усилий: существуют благоприобретенные права, старшинство, нечто вроде иерархии. Для такого темперамента, как этот, вероятно, уныние наступило очень быстро… Одинокий человек еще может вырваться, работать, но Лекадьё был связан с женщиной. После первых месяцев счастья она, наверное, пожалела о своей светской жизни… Можно себе вообразить целый ряд постепенных уступок… Затем она стареет… У него чувственная натура… Здесь бывают молодые девушки, курсы литературы… Госпожа Треливан становится ревнивой… Жизнь превращается в ряд глупых, утомляющих споров… Затем болезнь, желание все забыть, привычка, счастье удовлетворенного тщеславия, которое показалось бы ему смешным в двадцать лет (муниципальный совет, успех у надзирательницы)… А все-таки мой Лекадьё, гениальный юноша, не мог исчезнуть совершенно; должны же были остаться в этом уме следы былых задатков, подавленные, быть может, но до которых можно еще докопаться.

Когда я пришел в ресторан, Лекадьё был уже там и вел с хозяйкой, маленькой толстой женщиной с черными прядями волос, приклеенными у висков, беседу ученую и легкомысленную, последние фразы которой показались мне тошнотворными. Я поспешил усадить его за стол.

Вам знакома тревожная болтливость тех, кто старается избежать неприятных разговоров? Как только беседа начинает приближаться к темам, на которых лежит табу, наигранное оживление выдает их тревогу. Их фразы напоминают мне тогда пустые поезда, которые пускают по угрожаемым секторам, для того чтобы сбить с толку ожидаемое наступление. В течение обеда Лекадьё не переставал говорить с легким, обильным красноречием, банальным до глупости, о городе Б., о своем лицее, о климате, о муниципальных выборах, об интригах женщин-преподавательниц.

- Здесь есть, старина, в десятом приготовительном одна учительница…

Для меня единственной интересующей вещью было узнать, как этот великий честолюбец отказался от своих замыслов, что сломило эту непреклонную волю, наконец, чем была его внутренняя жизнь с тех пор, как он оставил Нормальную школу. Но каждый раз, как я подходил к этим темам, он затемнял вокруг нас атмосферу фонтаном пустых и путаных слов. Я узнавал те "потухшие" глаза, которые меня так поразили в тот вечер, когда Треливан раскрыл его интригу.

Когда подали сыр, я разозлился и, потеряв терпение, грубо сказал ему, пристально глядя на него:

- Что это за игра Лекадьё?.. А ведь ты был умен… Для чего ты говоришь как сборник избранных мест?.. Почему ты боишься меня… и себя?

Он сильно покраснел. Проблеск воли, может быть гнева, мелькнул в его глазах, и на несколько секунд я вновь увидел моего Лекадьё, моего Жюльена Сореля, моего школьного Растиньяка. Но официальная маска тотчас же появилась на его большом бородатом лице, и с улыбкой он переспросил меня:

- "Умен"?.. Что ты хочешь этим сказать? У тебя всегда были странности.

Затем он начал мне рассказывать о своем директоре: Бальзак доконал своего последователя…

Третий круг Меипа, или Интерпретация
ПОРТРЕТ ОДНОЙ АКТРИСЫ

…Но я разрушу мир своею смертью, ибо любовь также умирает.

Донн

I

К середине XVIII столетия труппы бродячих комедиантов странствовали по английским деревням, играя Шекспира во дворах харчевен или на утоптанном полу сараев. Почти все они вели жалкое и унизительное существование. Сравнительно еще многочисленные пуритане вывешивали объявления у входа в свои деревни: "Сюда не допускаются обезьяны, марионетки и комедианты". Вероятно, подобно папистским епископам, они обвиняли театр в изображении пагубных страстей под слишком приятной личиной.

Но всякая профессия лишь дело случая, и истинное достоинство не может быть принижено внешними обстоятельствами. И хотя Роже Кембл был лишь скромным директором одной из этих бродячих трупп, он обладал простыми и величественными манерами и суровой непринужденностью лорда-канцлера. Нельзя было представить себе лицо более благородное. Очень живые глаза под идеально выгнутыми бровями, маленький хорошо очерченный рот, особенно же великолепен был нос. Линия его, прямая и чистая, не нарушала величественной гармонии черт лица, а кончик, немного длинный и мясистый, придавал физиономии что-то сильное, - сочетание довольно редкое и скомбинированное с бесконечным искусством. Этот нос был фамильным носом, и друзья Кембла смутно видели в нем утешавший их символ.

Миссис Кембл была, как и ее муж, очень величественна и прекрасна. Ее голос, энергичный и мягкий, казалось, был предназначен для трагедии; она сама была как будто создана предусмотрительным Демиургом для того, чтобы играть роли римских матрон и королев Шекспира. Когда однажды вечером она произвела на свет дочь после представления "Генриха VIII", драмы, как известно, кончающейся рождением Елизаветы, то вся труппа почувствовала, что родилась принцесса. В жизни, как и на сцене, чета Кембл сохраняла нечто царственное.

Их дочь Сарра унаследовала красоту своих родителей и была воспитана ими с мудрой суровостью. Мать научила ее читать вслух, хорошо отчеканивая каждый слог, и заставляла ее зубрить Библию. Вечером ей доверяли маленькие роли, вроде Ариеля в "Буре", и поручали ей ударять по подсвечнику щипцами, для того чтобы изображать, смотря по ходу спектакля, шум мельницы или завывание ветра. Утром прохожие замечали у окон харчевни прекрасное детское личико, склоненное над большой книгой - ни более ни менее как над "Потерянным раем". Мрачные картины, изображенные великим пуританином, его необъятные лирические описания природы, приводили в восхищение эту религиозно настроенную душу, стремившуюся, конечно, ко всему высокому. Читая и перечитывая отрывок, где Сатана на берегу огненного океана призывает к себе свои адские легионы, она испытывала к прекрасному и проклятому ангелу чувство нежного сострадания.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги