- А надо, что Алкивиад Степаныч Кулындин требует к себе музыканта, что при театре.
- Зачем?
- Вот еще зачем? а я почему знаю, зачем? требует, приказал позвать, то есть чтоб сейчас же шел, нужно оченно скоро...
- Скажите, батюшка, сию мол минуту придет, - отвечала Арина Минаевна, бросаясь впопыхах к мужу, - сию минуту... Что ж ты, чушка ты этакая, копаешься? - ворчала она, подталкивая Сусликова, который схватывался за лысину и подгибал колени каждый раз, как только супруга приближалась. - Ступай скорей! А ты, разиня, чего буркалы-то свои глупые кажешь? потри ему сапоги. Ну, ну, скорей! неравно еще помощь какую оказать хочет тебе, дураку... а коли за чем другим зовет, так сам проси у него... ну, ступай! ступай!..
Через несколько минут Сусликов ковылял по улице, провожаемый глазами Дарьи, которая стояла на крылечке и, скрестив руки на крутую грудь свою, повторяла жалобным голосом: "ах ты, рожоный, болезный ты мой, и отдохнуть-то тебе, сердешному, не дадут... ненаглядный соколик!"
Вскоре Сусликов очутился подле дома Алкивиада Степаныча Кулындина и не замедлил войти в переднюю. В передней толкалось множество лакеев; тут находились всякого рода люди. Но Сусликов не оторопел, как нужно было ожидать; он поспешно поскрипел табакеркою и учтиво предложил каждому из них понюшку. Тонкая политичность капельмейстера, разумеется, не могла пройти даром в таком образованном обществе; кто-то из них взялся даже доложить о нем барину.
Когда Сусликов вошел в залу, его чуть не сшибли с ног шут и шутовка, или, правильнее сказать, дурак и дура, выпрыгнувшие неожиданно из-за двери и принявшиеся трепать его за полы сюртука. Капельмейстер согнул уже колени и прикрыл руками лысину, как перед Ариной Минаевной, но дело вскоре объяснилось: шут и шутовка потребовали табаку. Сусликов поскрипел табакеркою и поспешил исполнить их просьбу. Тогда дура, наряженная в белый суконный балахон, испещренный красными кругами, треугольниками и фигурками, побежала вперед, как бы расчищая дорогу, а дурак, приподняв свой халат из цветных лоскутков, пустился плясать вокруг Сусликова, ударяя при каждом коленце пяткою в пол и напевая в такт:
Чижик, чижик, где ты был?
На Фонтанке воду пил... и т.д.
Сусликов вступил в кабинет, сопровождаемый ими.
- Василиса пришла! - произнесла дура, вытягиваясь перед барином и делая самую серьезную мину, как будто докладывая о вошедшем.
- Пошла, пошла, фефелка, пошла, дура, - сказал с добродушною улыбкою Алкивиад Степаныч. - Здравствуй, Сусликов; подойди сюда, милый мой...
Алкивиад Степаныч, человек высокого роста, худощавый, приятной наружности, в золотых очках, с мягкими реденькими черными волосами, но так гладко прилизанными, что можно было без большого затруднения пересчитать все выступы и впадины на его черепе, что, без сомнения, доставило бы большое удовольствие не только Галлю, но и вообще всякому другому френологу. Алкивиад Степаныч изъясняется мягко и плавно; в его голосе есть что-то такое, невольно располагающее в его пользу.
- А я вот зачем позвал тебя, милый мой, - начал он. - Я ожидаю с минуты на минуту своего родственника... завтра у меня бал... Пошел прочь, Эська, пошел, дурак, - присовокупил он, обращаясь к шуту, который, просунув рыжую, выстриженную в кружок голову под руку Сусликова, показал ему язык, что крайне смутило капельмейстера. - Да, так у меня завтра бал... Можешь ли ты, милый мой, написать мне польский?
- Как же, сударь... только бы Николай Платоныч... - отвечал, переминаясь, капельмейстер.
Но тут Эська схватил Сусликова за плечи и, повертывая им как волчком, запел с приплясом:
Ой, коток, коток, коток,
Что ж ты ходишь без чулок...
- Пошел прочь, Эська! Экой дурак! пошел вон! Фефела! прогони своего жениха... пошли в залу... Ну, так ты можешь написать мне к завтрему польский?
- Как же, можно-с... вот только разве Николай Платоныч... - повторил Сусликов.
- Знаю, знаю, - перебил Алкивиад Степаныч, - да он и без того очень занят, ему некогда... я нарочно не просил Николая Платоныча, он бы не отказал мне; да видишь ли, дело к спеху, а я слышал, у тебя к этому большой навык; главное, чтоб поспело к завтрему вечеру; так можешь ли взять на себя такую работу?
- Можно, сударь... если ваша милость...
- И к завтрему будет готово?
- Как же, сударь.
- Наверное?
- Слушаю-с; можно даже к вечеру, если угодно, и репетичку сделать.
- И прекрасно! ну, а уж ты мною останешься доволен.
Сусликов приложил руки к животу, поклонился и повернулся, чтобы выйти.
- Погоди, милый мой, - сказал Алкивиад Степаныч, удерживая его за руку, - я позабыл сказать тебе, что все это должно оставаться в тайне до завтрашнего вечера, чтобы никто не знал об этом; это сюрприз... слышишь?.. Устрой так, чтобы даже музыканты до репетиции не знали.
- Слушаю-с...
- Ну, хорошо, милый мой, принимайся сейчас же за работу, чтоб не опоздать - это главное; ступай, милый мой, прощай!
Сусликов вышел в залу, но опять-таки попал в руки Фефелы и Эськи, которые, вместо ласк, принялись на этот раз преследовать его с гиком и визгом вплоть до самой передней. Наконец капельмейстер выбрался на улицу.
- Ну что, зачем тебя призывали? - спросила Арина Минаевна, выбегая к нему навстречу.
- А насчет музыкантов, - отвечал, запинаясь, Сусликов, - завтра, вишь, бал там, просил поуправиться с оркестром.
- Что ж он тебе дал?
- Посулил, Арина Минаевна; говорит: не забуду, доволен останешься.
- А тебе бы, дураку, попросить да поклониться.
- Не смел, Арина Минаевна.
- Э, дурак, дурак! ну, что - чай, при тебе небось говорили - что сказывали, а? ждут, чай, гостя?..
- Ништо, Арина Минаевна, ждут-таки.
- Ну, а в доме ничего не видал? чай, суматоха идет, а?
- Два какие-то, ништо, Арина Минаевна, так-то прыскают.
- Какие два?
- Скоморошенные, кажись, какие-то...
- Эх ты, дурак, дурак!
Арина Минаевна поспешно набросила на плечи траурный платок и побежала со двора. Сусликов снял сюртук, приладился к окну, поставил чернильницу, нотную бумагу, и вскоре весь домик наполнился визжанием скрипки, прерываемым иногда скрипом пера, которым Сусликов довольно быстро водил по бумаге, выставляя крючки и закавычки. Дарья, любившая засыпать под шумок скрипки своего болезного хозяина, приподымалась, однакож, довольно часто с своего сундука и, отворив осторожно дверь, произносила вполголоса, жалобно качая головою:
- Рожоный ты мой... Ох, болезный, соколик ты наш, вишь как умаялся, касатик, и вздохнуть-то тебе не дадут, моему батюшке...
Проговорив все это, она снова запирала дверь и отправлялась на сундук.
Сусликову тем более удобно было заниматься, что жена не ночевала дома. Арина Минаевна провела ночь у одной вдовы, оплакивавшей мужа, скончавшегося десять лет тому назад, и единственное утешение которой составляла старая моська, кормимая пилюлями из пресного теста, нарочно для нее изготовляемыми.
Весь следующий день прошел для Сусликова в занятиях. Он не отрывался от своего дела ни на минуту; он не заметил даже, как мимо его окон пролетали дрожки и линейки, не обратил ни малейшего внимания на общую городскую суматоху, возвещавшую о приезде ожидаемого гостя в город Б***. К вечеру только, часу в четвертом, капельмейстер вышел из дому, неся под полою только что оконченный польский. Все прошло как нельзя лучше;
Алкивиад Степаныч остался до того доволен музыкою Сусликова, что тут же вынул из бумажника две беленькие и подал их капельмейстеру, подтвердив ему явиться тотчас же по окончании спектакля на бал для управления оркестром и польским.
V
Зала театра была полнешенька. Все, что слыло в городе лучшим, собралось сюда в тот знаменитый вечер. Даже в местах за креслами и в райке сидели не бедняки. Первые ряды были заняты местным начальством и ремонтерами, тамошними театралами. Нечего упоминать, что избранная публика съехалась не для каких-нибудь драм или водевилей, которых все более или менее видели несколько раз; даже самый дивертисмент Николая Платоныча служил, кажется, одним только предлогом. Всеобщее внимание исключительно обращалось к приезжему, сидевшему налево, в ложе бельэтажа, принадлежавшей Алкивиаду Степанычу Кулындину - обстоятельство, возбудившее в разных концах залы несколько едких эпиграмм и замечаний со стороны самых искренних приятельниц Софьи Кириловны Кулындиной и ее супруга, который в самом деле принял почему-то уже слишком надменную и оскорбительную позу, хотя и не переставал улыбаться. Взоры всех все-таки с жадностью устремлялись на известную ложу; одна пожилая дама в зеленом платье с розовыми бантами, уподоблявшими ее издали тучному кусту, усеянному пышными розами, приехавшая в театр с тремя жиденькими дочерьми, была так очарована наружностью гостя, что не давала дочкам глядеть на сцену и, подталкивая поочередно каждую из них сзади, повторяла беспрестанно:
- Инна, держись прямее!.. Ринна, куда глядишь!.. Пинна, смотри налево!...