4
У нас в квартире моя комната была лучше всех. Пол ее, лежащий как раз над подворотней, был настлан особенно высоко, чтобы не дуло. Благодаря этому из коридора в комнату вели четыре ступеньки, а окно доходило до пола.
Улица, где мы жили, была невесела и официальна. На ней были расположены городские училища, богадельня, приют для подкидышей, две церкви и артиллерийский склад. Днем все это угнетало, но вечером, погасив свет, великолепно было сидеть на моем окне, как на водоразделе двух течений: улицы и комнаты.
Улица, неприятная днем, в этот час хорошела. Без пешеходов и лавок, легко тронутая огнями, она текла свежим потоком к окраинам.
Чаще всего приходили ко мне Зоя Ратацци и Оля Шумахер. Сидя втроем на широком и низком подоконнике, мы говорили о будущем.
- Как ты думаешь, что с тобой будет через десять лет? - спрашивали мы друг друга.
- Через десять лет, - мечтательно говорила синеглазая Ратацци, - я буду в Италии. Это родина моих родных, которую я не знаю. Я буду жить в Риме, в Вечном городе. У меня будут там старинные вещи, и я буду очень счастлива.
- Через десять лет, - захлебывалась кудрявая Оля Шумахер, - я, наверное, выйду замуж. Я выйду замуж за одного… я вам не скажу. И я буду очень счастлива.
- Через десять лет, - говорила я, - я буду очень счастлива.
Постепенно эти разговоры прекратились. Какое значение имели теперь для нас "десять лет" и даже "Вечный город", с его смехотворным эпитетом, по сравнению с той подлинной вечностью, которая обрушилась на нас с луны!
И все же наступил такой вечер, когда мы снова втроем, как прежде, собрались у меня в комнате. Шел восьмой час, но было темно. С окраин, с лиманных солончаков надвигалась осень. В пути налетал на нее крепкий морской ветер, мял ее, хватал, тряс, ворошил над городом - только сыпались вороньи перья и летели косые капли. Нехорошо на юге в ноябре.
Мы зажгли лампу, занавесили окно, и течение улицы оборвалось для нас; осталась комната, согретая нашими дыханьями. Укрытые от всего внешнего, от лунных влияний и земных ветров, замкнутые в светлом кругу лампы, мы как бы снова нашли утраченное спокойствие. Мы начали улыбаться, и прежние мысли начали приходить нам в голову.
- Как вы думаете, что с нами будет через десять лет? - спросила Оля, сладко щурясь на свет.
- Через десять лет, - мечтательно сказала синеглазая Зоя, - я буду в Италии. Я буду… - Она остановилась. - Как будто кричат на улице. Крикнули вот только что.
Мы умолкли. Да, правда, под самым окном, там, в темноте и осени, начался и как-то странно кончился человеческий крик. Он начался долгим раскатом, словно звал на помощь, оповещал об опасности. И внезапно, на короткой и хриплой ноте, сорвался.
Мы отдернули занавес, открыли форточку. Кто-то не спеша пристойно удалялся вверх по улице. В мирный и мерный стук шагов вплетался еще какой-то сторонний звучок, тоже чрезвычайно успокоительный. Вернее всего, это была трость, на которую опирался немолодой и отчасти даже подагрический прохожий. Все это длилось минуту, не больше. "До ближайшего переулка", - сообразили мы. Потом внезапно бешеный скачок вбок, бросок в сторону, в спасительную кривизну переулка. "Бух!" - грохнула уже ненужная, брошенная с разбегу палка. И "тах-тах-тах" - застучали, удаляясь, шаги. Потом все стихло.
Все было тихо, но у нас под окном наметилось какое-то движение. Вспыхнула спичка и потухла на ветру. Откуда-то взялся еще свет, похожий на свет фонаря: в луче его косо летел дождь. Зазвучали два-три голоса. Кто-то кинулся бежать, очевидно вслед первому бежавшему. Вдали раздался свисток. Ночь оживала тревогой.
В передней отец мой надевал пальто. Мы бросились за ним. Он поспешил вниз, мы тоже. На улице сырость опахнула нас. Недалеко от наших ворот полукольцом стояли люди: человек пять.
Когда глаза наши одолели темноту, мы увидели сосредоточенные спины и головы, наклоненные вниз, к земле. Кто-то раскрыл зонтик, и фонарь, стоящий внизу, освещал его спицы.
Фонарь стоял на земле: очевидно, он был принесен нашим дворником. Здесь же, на земле, откинувшись на спину и разбросав руки, как для плаванья, лежал человек в резиновом плаще. Шляпа упала с него, голова была высоко задрана. Затылок сливался с плечами. В самое горло его, по рукоять, был всажен финский нож.
Он издавал странные звуки, этот лежащий. Сначала шел длинный скрип, потом сразу лопался пузырь. Это он так дышал.
- Девочки, - сказал отец тихо. - Сейчас же идти домой!
Но мы, не слушая его, подошли ближе.
Черная-черная борода была у человека, словно у мертвого, и уже восковая кожа. А ведь он еще не умер, и кровь стала течь совсем недавно. Но вытекло ее много из горла, изо рта и из раны. Она текла очень жидко и светло, очень ярко при свете фонаря. И мы отходили все дальше, чтобы не наступить на нее.
Вдруг человек собрал свое тело, словно желая переменить позу и лечь получше. Но он снова лег, как лежал. Он вдохнул воздух, проскрипел очень глухо, словно в густой траве. Но пузырь не лопнул: выдоха не было.
Человек умер на полувздохе, как засыпают на полуслове.
На следующий день в городе заговорили о том, что убитый был провокатор.
Ночное это убийство произвело на нас мгновенное и страшное действие. Закрывая глаза, мы видели, мы переживали все то же: ночь, крик, свет. И в этом свете - кровь, ползущая, как чернильное пятно по тетради. И как просто впитывала ее сырая осенняя земля между плитами тротуара. И как быстро умер человек.
Перед началом уроков мы рассказали классу все, что видели. И, сгрудившись на нескольких партах, класс слушал нас. Мы рассказывали втроем, перебивая друг друга.
- Мы сидели и разговаривали. Вот втроем. Горела лампа.
- Ты забыла сказать, что окно мы закрыли.
- Я и говорю, что горела лампа. Мы разговаривали о том…
- Что будет с нами через десять лет.
- И вдруг мы услышали…
- Скажи же, что окно мы открыли.
- Мы открыли окно. Он лежал на земле.
- Фонарь горел.
- Он был в пальто, в резиновом, знаете.
- Кровь текла прямо на землю.
- Нет, не так. Сначала он крикнул, но это было раньше.
- Вот здесь был нож, где запонка, под горлом.
- Он вдохнул и не выдохнул.
И, услыша это, весь класс, тридцать человек, глубоко и жадно выдохнули воздух из самой глубины груди.
Удивительное дело! С того дня прекратились наши лунные страхи.
Мы снова были брошены на Землю, и земные пропорции и дистанции снова получили власть над нами. Вечность снова была далека и безвредна, луна, как прежде, висела в своей дали, а здесь, на Земле, горел фонарь, освещая земные дела.
Убивший спасался в путанице переулков, сообщая своим о смерти предателя. Его самого ждали казачья плеть и тюрьма, но он не думал об этом.
На Земле было жарко и тесно от событий. Так много их было на Земле, что для луны не оставалось ни минуты свободной.
Мы выдохнули и вдохнули воздух. Это был воздух тревожной эпохи, когда нужно было дышать полной грудью или не дышать совсем.
Что нам было до вечности? И что такое была сама вечность по сравнению с демонстрацией, вспыхнувшей, именно вспыхнувшей, в солнечный осенний день на приморском бульваре у памятника Пушкину.
Как ярко затрепетал в воздухе алый флаг, внезапно возникший на пьедестале памятника, превратившегося в трибуну! Как безгранично там, внизу, синело море, где накапливал уже силы "Потемкин"!
Как быстро окружила Пушкина воскресная толпа, среди которой было и несколько школьниц!
Человек с большим лбом, угловатый, сосредоточенный, напряженный, вырос на ступеньке памятника, там, где лежала лира, рванул ворот куртки у горла и схватил воздух всеми пятью пальцами.
"Товарищи! - громко начал он в настороженной тишине. - Наступило время, когда…"
Приближался девятьсот пятый год.
1929
Параллельное и основное
Память у меня не слуховая, а зрительная, и лучше всего я помню написанное: не только смысл его, но и походку букв, и место, где они шли. Ясно, кругло и свежо, как на дне ручья, вижу я такие четыре слова: "Казенное еврейское девичье училище". Вывеска, синяя с золотом, висит над решетчатой дверью. И весной, когда экзамены, акация бросает на нее перистую рябь.
Моя мать заведует "Казенным девичьим", мы живем при училище. Когда мамины ученицы спрашивают, сколько мне лет, я отвечаю:
- С половиной.
Мать моя замечательна вот чем: она точка пересечения двух линий: казенной и еврейской. Каждая из них уходит вдаль, туманится, ветвится и упирается: казенная - в попечителя учебного округа Сольского, еврейская - в разбитое пианино. И все это вместе - мое детство.