Петр Калугин полной грудью вдохнул в себя морозный воздух. Воздух был морозный, но груди было тесно и жарко. Тесно и жарко было голове под шапкой, как будто голова внезапно выросла.
Млечный Путь пересекал полночное небо. Острая зеленая звезда стояла над институтским сараем.
Петр Калугин еще раз поднял топор и ударил полено так, что щепки брызнули прямо в небо. Рванулись к звезде, про которую на земле известно все, даже то, что свет ее летит к нам пятьсот лет.
Умен человек потому что!
1928
Смерть луны
1
Как быть с вещами, которых мы не помним? Ведь то, что мы не помним, уже не существует для нас. Из-за несовершенства нашей памяти мало-помалу стираются нежные контуры нашей юности.
А то, что мы помним… ведь оно тоже блекнет и вянет. У меня, например, год за годом разрушается воспоминание о лебеде, ударившем меня крылом.
Этот лебедь выступил впервые из невероятно яркой и крупной зелени. Сам он был пышен и бел, как подушка на няниной кровати. Лебедь раскрыл крыло, которое закрыло солнце, и ударил меня.
Иногда в свободные минуты я извлекаю из глубины памяти это давнее свое воспоминание и разглядываю его против света, как ветхую ткань. И вот я вижу: лебедь уже не так бел, как прежде. А листья… где их яростное кипение, их блеск, их жизнь? Где вся эта зелень, похожая на зеленую кровь? А как выглядела вода?
Я не помню.
Так, раз за разом, перо за пером, облетает прекрасная птица: ее почти уже нет. А совсем недавно мне пришло в голову: откуда бы взяться лебедю в том смиренном дачном месте, у той воды, где я жила летом? Вернее всего, это был гусь или даже гусыня, ущипнувшая меня за ногу, охраняя гусят.
И, дойдя до гуся, я поняла, что все пропало.
Вот почему я так берегу все, что помню. Мне хочется закрепить, пока не поздно, все эти точки, пятна и туманности. Все эти гибнущие воспоминания.
2
Я хорошо запомнила все сады, виденные мною в жизни. Мне даже кажется, что я запомнила каждое сколько-нибудь значительное дерево. Вероятно, это произошло оттого, что я родилась в городе, бедном зеленью. Солончаки наступали на него со стороны лимана, травы на окраинах были солоны.
Бульвар над морем был самым зеленым местом в городе. Весной здесь цвели каштаны. Что-то венчально-погребальное есть в этом дереве: в сочетании почти черной листвы и белых пламевидных цветов, запрокинутых острием кверху.
В конце бульвара, на плавном и полукруглом его завороте, стоял Пушкин.
Акация осыпала в мае арабские завитки его волос. Осенью листья каштана отдыхали на его плече, прежде чем лететь дальше в синеву осени. Сам же Пушкин, вознесенный на высоту деревьев и птиц, озирал улицу его имени, впадающую в бульвар.
Бюст поэта стоял на постаменте. На ступеньках лежала лира. Все это было обнесено чугунными цепями.
Таков был Пушкин моего детства. Но мы, дети, игравшие у его подножия, плохо понимали замысел скульптора. Мы считали, что все это правда и что Пушкин так и прожил, без рук, без ног и в цепях, всю свою жизнь. По нашему мнению, он был велик главным образом тем, что был несчастен.
- Бедный Пушкин, - говорили мы.
На Пушкинской улице был расположен дом, отличный от других. Над воротами висела доска: "Здесь жил Пушкин".
- Здесь жил бедный Пушкин, - сказала я отцу, проходя мимо. - Отсюда его возили на бульвар.
- Почему же "бедный" и почему "возили"? - возразил отец. - Вернее всего, он шел пешком.
Я промолчала. Я считала лишним и даже вредным спорить со взрослыми.
Но среди воспоминаний есть такие, над которыми время почти не властно. Значительность события, быть может сразу и не осознанная, не дает ему изгладиться из памяти.
Я отчетливо помню летний день, когда запах моря смешивался с ароматом цветущих лип.
Я помню удар. Громовый, дальний, грозно потрясший воздух.
Это там, в порту, дал выстрел по городу восставший броненосец "Потемкин". Голубое июньское небо моей юности смутно озарилось далеким, неведомым пламенем.
3
От постоянного и длительного общения с космосом наш преподаватель физики, Фома Нарциссович, заимствовал туманность выражений и кругообразные движения звезды. Легкие седые протуберанцы дымились над его лбом. Оптические стекла были спущены на нос, и поверх них отвлеченным и рассеянным взором смотрели глаза.
Старый наш физик любопытен тем, что однажды, сам того не желая, дискредитировал Вселенную в глазах тридцати человек. Одним неосторожным движением телескопа он опрокинул мир, в котором нам суждено было жить. И понадобилось иное, более грозное вмешательство, чтобы восстановить поколебленную систему мироздания.
Классный журнал распахивался, как туча. Оттуда налетали грозы: град замечаний и косые дожди единиц. Со всей силой своей причудливой полупольской лексики наш старый "Фома" обрушивался на класс, недостаточно знакомый с законом Бойля-Мариотта.
- Кто вы суть? - спрашивал нас "Фома", глядя поверх очков. - Вы суть недослухи и недоучи. Я пришел здесь, чтобы учить вас, но вы вместо того под шумком переписываете друг у друга классную работу. И тогда я держу себя за карман и кричу: "Осторожно. Вор!" Ибо тот, кто крадет у другого знания, может украсть и кошель с деньгами.
Отбушевав положенное время, он неизменно вызывал ученицу Вигдорчик. Имя это было единственным, которое он запомнил и воплотил в плоть и кровь. Все остальные были журнальной абстракцией с прибавлением реальной двойки. Но сестер Вигдорчик было шесть, и они были разбросаны по всем классам. Все как одна они мало успевали, были испуганны, плаксивы и румяны. Не запомнить их было невозможно. В нашем классе их было целых две.
- Вигдорчик Розалия! - восклицал "Фома". - Пожалуйте к доске.
И Вигдорчик Розалия, крупная, плаксивая, покрытая пушком, как румяный плод, выходила на очередную муку.
Как бы для того, чтобы нагляднее оттенить возвышенную стихию естествознания и изъять ее из плана других, менее достойных дисциплин, физический кабинет помещался в особой пристройке, на крыше флигеля, куда вела винтовая лестница. Перед кабинетом была небольшая площадка с низкой оградой, род балкона, откуда был виден весь город и порт. Даже маяк был виден оттуда, как тонкая свеча, потушенная на рассвете. И часто в весенние часы далекий этот маяк, легкий разворот мола, сиреневая пустыня моря, отмеченная одним каким-нибудь парусом, - все это было полно такого пронзительного птичьего простора, что мы вовсе переставали слушать объясняемое нам.
- Кто вы суть? - спрашивал в таких случаях наш учитель. - Вы суть невниматели и фантазисты. Вигдорчик Ревекка, пожалуйте к доске.
Он был неплохой педагог, наш старый "Фома", но его ослепляло недоверие к "недоучам" и "недослухам". Он считал, что мир полон сестер Вигдорчик, неспособных к пониманию вещей.
Но порой, особенно на уроках космографии, у него бывали счастливые минуты, когда он забывал про нас, а мы слушали его как завороженные. Старый педагог светлел и утихал. Неправильные фразы его становились почти прекрасны. Уверенными движениями управлял он Солнечной системой из дерева, проволоки и картона. Крошечный шарик луны скользил по проволоке вокруг маленького земного шара. Земля была округла. Судно величиной с миндальную скорлупу, уходя по дуге, скрывалось, начиная с очертаний корпуса. Оно уплывало по выпуклым морям, и мы уплывали вместе с ним…
Прожженный кислотами стол физического кабинета был очищен от всяких ненужностей. Служитель Александр, вежливый и тихий человек, влюбленный в науку, тряпочкой протер стеклянный колпак, из которого должен был быть выкачан воздух: мы проходили воздушные насосы.
На тот же стол тем же Александром был доставлен воробей, один из тех, что щебетали на нашей физической вышке и подкармливались крохами от наших завтраков.
"Фома" объяснил нам, что по мере выкачивания воздуха птица, "будучи лишаема пищи для дыхания", начнет задыхаться. Таким образом, мы собственными глазами убедимся в том, что безвоздушное пространство существует.
- Ибо, - добавил "Фома", подымая палец, - природа не терпит недоверов.
Служитель Александр завертел ручку колеса, и воробей, посаженный под колпак и "постепенно лишаемый пищи для дыхания", начал задыхаться. Он попытался взлететь под прозрачный купол, за которым так близко и так недостижимо была свобода.
Он разметал по стеклу свои крылья, прилип к нему, как бабочка, сплющенная ураганом. Так он застыл на миг, и мы, стоящие вокруг стола, увидели бурное трепетание пуха на его груди, в том месте, где было сердце.
Оторвавшись от стекла, воробей тяжело упал на дно. Он лежал на боку, дергая правым крылом и водя клювом перед собой, как бы в поисках воды. Он отвернул от нас голову. Быть может, его, кроме удушья, терзало еще кольцо неподвижных и ярких огней - наших глаз.
Александр, влюбленный в науку, качал все медленнее. Вопросительно глядя на "Фому", он ждал мановения руки, движения губ, чтобы бросить насос и освободить птицу. Обычно так оно и делается. Ведь мы уже знали, мы уже убедились в том, что безвоздушное пространство существует.
Но учитель наш был неподвижен. Очевидно, им овладел демон логики, требующий во что бы то ни стало продолжения раз начатого.
Внезапно в наших рядах послышался сдавленный вздох, как будто не только воробью не хватало воздуха, и затем плач. Мы расступились. И тогда обнаружилась Розалия Вигдорчик, вся в слезах. Закрыв лицо тетрадью, она рыдала, как после худшего из своих ответов.
- Вигдорчик Розалия, - возгласил наш физик, от изумления заговорив почти гекзаметром. - Что означает сей плач, неприличный и странный?
- Воробей, - ответила Розалия. - Жалко мне этого воробейчика.