Борис Карсонов - Узник гатчинского сфинкса стр 9.

Шрифт
Фон

- Мне особливо запомнилось это утро. Особливо! В нем было что-то… нетленное, вечное, непреходящее. Едва только девушка вышла от меня, я немного помедлил, потом тоже вышел, остановился на высоком крыльце. Утреннее солнце освещало крутые и мокрые черепичные крыши замка с красным неподвижным флюгером на коньке. На сырых дорожках парка по-хозяйски, как куры, расхаживали вороны. У коновязи стояли распряженные дрожки, на которых сидел Щекотихин и выстукивал стеком по высоким голенищам сапог какой-то военный марш. Он тотчас же увидел меня, поклонился, я ответил ему. В ту же минуту он соскочил с дрожек и направился ко мне. Но вдруг вижу, что он идет не ко мне, а к толпе крестьян, сидевших вокруг моего флигелька. У каждого из них в руках была большая дубина, какою по обыкновению пользуются деревенские пастухи.

"Боже мой, - подумал я, - какая честь: оказывается, я почивал под охраной этого темного воинства!"

Щекотихин начал раздавать им десятирублевые ассигнации.

А девушка оказалась права. Перед самым выездом из Штокманнсгофа Щекотихин самолично и бесцеремонно обследовал все мои карманы. Выгреб все, что в них было, даже сломанную булавку от галстуха изволил изъять. Когда я садился в экипаж, в одном из окон я увидал улыбающуюся физиогномию Простениуса. Он соизволил милостиво помахать мне белою рученькой…

ВАРВАР ЩЕКОТИХИН

На другой день эта неприметная серая мышка - Ванюша Соколов едва только проскребся к своему адвентуристу, поспешил спросить:

- Свет мой Федор Карпыч, думал вот я, думал… Вы вчерася сказывали, как снова словили вас. Ну, так а Щекотихин-то что?

Коцебу по обыкновению в эти предобеденные часы делал свой, ставший уже для всех привычным, часовой променад вдоль Тобола. Вот и на сей раз он был в своем неизменном халате и в кожаных туфлях с медной бляшкой на крутом взъеме, а в левой руке еще подымливала трубка с толстым и длинным палисандровым мундштуком.

- Идем, - сказал Коцебу, не глядя на Соколова, и ногой толкнул тяжелую калитку двора. На утоптанной широкой тропе, ведущей к темным мосткам реки, откуда брали воду и где бабы стирали белье, он приостановился.

- Так ведь мы же с этим варваром раскланялись.

- И только-то? - удивился Ванюша.

- А что более? - Коцебу с недоумением развел руками.

- Не знаю, - сказал Соколов. - Вы же сами сказывали о свирепости его.

- Друг мой, тут особый случай. Да, дик, да, варвар, но надобно отдать должное: у него нюх и интуиция подколодного змия. Полагаю, что ему дано было предписание доставить меня на место в целости и сохранности. Полагаю, что инструкцию получил он от самого императора, а потому и ни с чем и ни с кем не считался. Наверное, потому и о моем побеге не донес в Петербург: или боялся за свою карьеру, или, как всегда, полагался на свой звериный нюх, знал, что все равно из лап его не уйду. Так и вышло! Как бы то ни было, но был он со мною… более-менее учтив и сдержан. Правда, одного на прогулки уже не отпускал, на ночь помещал непременно между собою и Шульгиным. Так что ежели приходилось по надобности выйти, то затруднительно бывало сделать это без того, чтобы не разбудить кого-нибудь из них. И потом время от времени вел со мною… беседы увещевательные, совсем в духе Простениуса.

- Увещевательные? - переспросил Соколов и перекрестился…

Велика, необозрима империя Российская. И если бы можно было с божьей высоты ненароком взглянуть на нее, то мы бы непременно заметили некую черную, будто полированную букашку, с завидным упорством катившуюся по столбовой дороге аж от самой прусской границы, а точнее от астматичного и сонного, продуваемого сырыми ветрами Балтики Палангена, от казенного высокого крыльца тамошнего таможенника Селлина, где был арестован Коцебу.

Менялись дороги, обжитые пространства, постоялые дворы и подставы, большие и малые города и деревни, и все чаще большой и малый незнакомый люд встречал их: татары, черемисы, мордва, вотяки… Вместо бритых ямщиков в узких сапогах, на козлах вдруг замаячили нечесаные бородатые мужики в лаптях и суконных поддевках, опоясанные широким кушаком, за коим торчало изогнутое рябиновое топорище.

Неогляднее становились дороги, темнее и гуще леса, реже деревни, глубже и шире овраги, полноводнее реки. И это все Россия!

Они неслись, обгоняя тяжелые возы с мукой и рыбой, с сеном и горшками или крытую залатанной дерюгой кибитку поселенцев, а то и длинный, растянувшийся змеей, молчаливо ползущий этап. Если в такие минуты остановиться, то долго-долго, пока вовсе не исчезнут из вида согбенные темные спины, будет слышен однообразный, как будто вторящий клекот, как если бы где-то совсем рядом паслись тут степные гуси или журавли на перелете. Но нет, это не голос вольных птиц, это глухое постукивание, но не звон, кандалов невольников, закованных попарно и бредущих по бесконечному, как вселенная, Сибирскому тракту.

- Господин Коцебу, извольте взглянуть, - говаривал в такие часы Щекотихин благостным тоном и приказывал кучеру съехать с дороги и остановиться.

- Я щедр и милостив, - молитвенно утверждал он, - потому как после вашего… пассажа, скажем так, мог бы заковать вас и посадить на цепь. А мы, как вы изволите видеть, напротив-с, сидим в карете и позволяем себе рассуждать о качестве рейнвейна. Каково-с?

Рейнвейн, в самом деле, был никудышный. Бутылку отвратительной кислятины, за которую Коцебу, кажется в Смоленске, отдал два рубля - месячный заработок прачки, - пришлось вылить в придорожную пыль, потому как даже наши поклонники Бахуса почитали себе за величайшее оскорбление употребление такого вина. Коцебу не преминул воспользоваться этим и пустился в туманные гносеологические рассуждения о семи хлебах и крови Христовой, о евхаристии.

- Нет-нет! Я не против причащения, - перебил нашего богослова Щекотихин. - Но после… все-таки самое лучшее в ближайшем же кабачке опрокинуть стаканчик-другой русской!

- Зачем же вы, в таком случае, уже на третий день нашего путешествия изволили… вылакать всю данцигскую водку, а в довершение сожрать еще и булонскую колбасу?

- Грубо. Очень грубо, господин Коцебу!

- Пардон, но это… от слабости языка…

- Извиняю, - великодушно согласился Щекотихин, - к тому же хоть и данцигская, но… водка! Ну, а колбаса хороша, тут ничего не скажешь. Так ведь она, каналья, для закуски и намечалась. И потом, господин Коцебу, государственным преступникам на этапе, то есть в дороге, ни водки, ни вина не полагается. Запрещено! То-то! А вам повезло: слаб я и великодушен. И все это от любви к вам, Федор Карпыч. Вот те истинный крест, как только увидал тогда вас в Митаве, о, думаю, хоть и немчура, но свойский парень, поладим. Вот те крест, так и сказал.

Вы вот, милостивый государь, изволите обижаться, что в дорожной шкатулке вашей деньжата утрясаются. Не спорю. Даже готов согласиться, что это так. А почему? А кто виноват в том? Вы виноваты, милостивый государь, Федор Карпыч. Ведь мы вас, стервеца, сукина сына, семь недель ждали, проелись в пух и прах! Семь недель! За это время не то что до Тобольска, до Иркутска доскакал бы. Ась? Извольте, уточню: стервец - ну, рубаха-парень, ну, свой в доску. Да, вот рубаха, да, обыкновенная доска, ну да, а сукин сын - проще простого: маменькин сыночек. Да, да, записывайте. И опять же возьмите во внимание: водку мы берем не на подставах, а в городах у сидельцев, где она и дешевле, и лучше. Я же эконом, мил человек.

После этого разговора Щекотихин и вовсе по-хозяйски завладел шкатулкой и уже не спрашивал разрешение на изъятие определенных кредиток на вечерние трапезы.

Однажды в одном бойком мордовском местечке, на перекрестке больших дорог, пока Щекотихин с Шульгиным "причащались" у еврея в штофной, Коцебу на сто рублей ограбил свою казну. Причем сделал это так ловко и незаметно, что даже боязно вдруг стало за себя: мелькнула шальная мысль, как бы не удариться по кривой.

Щекотихин пропажи не заметил, но тут уж сам хозяин шкатулки возмутился. На каком-то постоялом дворе за Нижним широкая, костлявая рука варвара Щекотихина вдруг столкнулась на полированной крышке черного ящичка с вялой и пухлой ручонкой веймарского изгнанника.

- Что-с? - почти ласково спросил Щекотихин.

- Позвольте! - и мягкая ручка энергически потянула ящичек на себя.

Признаться, от столь очевидной наглости надворный советник поначалу даже опешил, и ладонь его как-то сама соскользнула с крышки.

- Милостивый государь, вы… вы… что? - уж совсем не находя слов, прошептал Щекотихин.

- Взываю к вашему милосердию!

- Да как вы смеете! - вдруг возвысился голосом надворный советник.

- Смею настаивать!

- Неслыханная дерзость! Да я не таких, как вы… князьев и графов в Сибирь спроваживал, и все они были у меня вот тут! - Щекотихин сунул под нос Коцебу свой костлявый кулачище, да, видать, малость не рассчитал, потому как породистый нос драматурга от неожиданного соприкосновения непомерно раздался вширь, и он тут же выпустил ларец и схватился за носовой платок. От столь непредвиденного пассажа Щекотихин поперхнулся, крякнул и, еще более сбитый этой нечаянностью, вконец зашелся:

- Ты это что, сопротивление властям? На каторгу, под розги упеку! В дороге угроблю! Захочу - разбойникам отдам, захочу - в казанских лесах медведям выброшу! И выброшу! Утоплю! А в рапорте укажу, что бог взял, и все будут довольны, что одним государственным преступником стало меньше. Понял-с?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке