Стоит особо обратить внимание в письме Глинки вот на эти слова: "…ходатайство прошу и я с своей стороны, как личное мне одолжение". Это не простая просьба и тем более не форма вежливости. Уральские заводы давали России металл. Юрисдикция главного начальника была столь велика, что, по существу, он являлся наместником края, подотчетным разве только царю. Николай ценил Глинку, благоволил к нему. Личные просьбы подобных своих сановников он, как правило, всегда удовлетворял. Не отсюда ли и такая самоуверенность: официально Кюхельбекер в Курган еще не переведен, а дом ему там уже куплен? Более того, перед нами вообще беспрецедентный случай, когда государственный преступник покупает дом, не испрашивая на то верховную власть, то есть самого царя. А между тем все декабристы, жившие на поселении и покупавшие дома, делали это только с разрешения Петербурга. Это было общее правило. В данном же случае Глинка просто ставит III отделение перед свершившимся фактом: дом куплен!
Не странно ли все это? Нет, не странно, коль скоро в дело вступает Глинка. В досье III отделения на Кюхельбекера я нашел интереснейшие черновики готовящихся для доклада царю бумаг, которые почему-то до сих пор ускользали из поля зрения наших историков. Кратко изложив суть дела о покупке для Кюхельбекера дома в Кургане и о переводе его в самый город, в особой справке дается обоснование о возможности такого перевода. Вот два пункта из этой справки:
"1-е. В Кургане находятся из числа государственных преступников на поселении Щепин-Ростовский и на службе Басаргин и Бригген.
2-е. На основании правил о государственных преступниках водворение их на поселение в одном городе или селении дозволено не более двух человек, но были допускаемы из сего изъятия несколько раз: например в Тобольске состоит на поселении 4 человека и на службе 3".
Как видим, прецеденты названы, допуски обозначены, и не поспеши Вильгельм умереть, быть ему и официально поселенным в Кургане. Причем, готовя бумагу царю, шеф III отделения, граф Орлов, пошел на явный подлог, фальсификацию. В Кургане на рассматриваемый нами момент жило пятеро декабристов. Швейковский к тому времени умер. Осталось четверо. Однако Орлову и этого показалось многовато и, для пущей важности, он указывает… только троих, "забыв" Башмакова. И все это ради "уважения ходатайства Глинки".
Или такой факт. Когда Кюхельбекер совсем уже расхворался, то стал проситься на излечение к докторам в Тобольск. И началась тут длинная, затяжная, без начала и конца переписка через Омск, Тобольск, Петербург. И не вмешайся в эту бюрократическую карусель Глинка, неизвестно, доехал ли когда-нибудь Вильгельм до Тобольска. Но едва в январе 1846 года Глинка появится в Петербурге, как тот же граф Орлов срочно шлет генерал-губернатору Западной Сибири князю Горчакову предписание, в котором пишет, чтобы он, "по уважению ходатайства генерал-лейтенанта Глинки, дозволил бы Кюхельбекеру отправиться на излечение в Тобольск, не ожидая моего разрешения".
Надо полагать, судя по последней фразе, что сие предписание было как бы не совсем официальное.
Вот таков был Владимир Глинка, кстати, в свое время состоящий членом "Союза благоденствия" - ранней декабристской организации. Уже сам факт его ходатайства за государственного преступника говорит о его смелости и гражданской позиции, ибо известно, что некоторые близкие родственники декабристов, чтобы лишний раз не афишировать свое с ними родство, вообще не осмеливались просить за них. Просьбы эти при дворе считались чуть ли не дурным тоном.
* * *
Вильгельму нравился свой дом: четыре больших комнаты да посредине две маленьких. Впервые в сибирском изгнании он заимел отдельный кабинет. Правда, скудно было убранство его, даже по курганским меркам. Единственная достопримечательность - тяжелый, широкий обеденный стол на три доски с круглыми ножками, стилизованными под древнеримскую колонну Траяна - незаурядная выдумка местного столяра. Когда-то, давным-давно, стол был покрашен и, вероятнее всего, в темно-красный цвет. Но краска облезла, а там, где еще просматривалась, то настолько поблекла и выцвела, что походила более на ржавые пятна. Стол этот за бесценок уступил Вильгельму бывший хозяин дома Филимон Алексеевич Киниженцев.
- Смею сказать, Вильгельм Карлович, - доверительно говорил ему отставной казачий сотник, - память это, от сердца рву, но понимаю и потому чту…
Вильгельм смотрел на него растерянно и удивленно, но Дросида быстро смекнула: мужику надо было опохмелиться.
- Память! - еще более понижая голос, вторил сотник. - Он из столовой Михаила Михайловича Нарышкина. После отъезда их… Так-то!
Находившийся при этом торге Александр Федорович Бригген молча улыбался: ему-то как раз и пришлось распродавать кое-какую мебель из дома Нарышкина. Обеденный стол из нарышкинской столовой стоял в его доме…
Однако стол действительно был хорош: неподъемный, а посему устойчив, как монумент, и к тому же обширный, как крокетное поле. Весь день 21 сентября, да и на следующий, несмотря на недомогание, он занимался своим столом. Слева, ближе к простенку, стопками разложены книги. Справа - десть бумаги, бронзовая чернильница с крышкой в виде русского шлема, песочница, пучок заточенных гусиных перьев. И тут же, в резном деревянном пенале, лежала ручка из пожелтевшей кости со стальным пером - дань моде.
Потом из комнаты, в которой обосновалась Дросида с детьми, он принес подсвечник на три свечи и поставил прямо на средине стола. Знаменитый дневник - общая тетрадь в мягкой синей обложке - был уже наполовину заполнен и стихами и прозой, и даже встречались какие-то бухгалтерские подсчеты Дросиды Ивановны - это когда он попадался ей под руку, а чистой бумаги рядом не было.
Еще в кабинете, подвинутая к печке, стояла узкая и низкая деревянная кровать с жестким и тощим тюфяком, покрытым цветным, на вате, стеганым одеялом. Тюфяк, этот, купленный Дросидой Ивановной у генерала Горского в Тобольске, был постоянным яблоком раздора между супругами.
- Ты нарошно подсунула мне эти сучки, - в минуты раздражения кричал на Дросиду Вильгельм. - У меня живого места не осталось!..
Дросида тоже кричала и махала на мужа руками, и говорила, что он изверг, и притвора, и дьявол, погубивший ею младую и невинную душу! Но сердились они недолго, а потом начинали страдать и каяться. В такие минуты Вильгельм целовал ее широкие, огрубелые руки и говорил, что у нее нервы, что ей вредны волнения и что ей надо лечиться, например, поехать в Арлагуль на кислотворные грязи. Дросида расчесывала частым черепаховым гребнем поредевшие, от седины ставшие совсем сивыми, длинные волосы Вильгельма и, поджав губы, сокрушенно кивала головою, соглашаясь с мужем. Но все-таки она при случае заказала в Тобольск, Петру Николаевичу Свистунову, новый тюфяк. Она писала ему, чтобы размером он был не менее как два аршина и три четверти в длину, полтора аршина в ширину и высотою с четверть аршина. Особенно указала на высоту, чтоб Василию Карловичу - так она звала мужа - не "жостко" на нем было. А набит чтобы тот тюфяк был непременно конским волосом. Долго не могла решить цвет и материю для чехла. Но потом вспомнила, что когда проездом останавливались в доме у Трубецких, ей уж очень приглянулся чехол из голубого тика в мелкую полоску. Вот такой она и заказала. И ведь все как есть в точности исполнил Петр Николаевич.
Что еще было в комнате Вильгельма? Несколько стульев вдоль стены с высокими длинными спинками да в уголке сундучок, обитый полосками блестящей жести - святая святых. В нем хранились рукописи поэта.
"Тут не менее как на пятьдесят тыщ", - по обыкновению гордо говорил он Дросиде, когда та начинала жаловаться на их хроническое безденежье.
Справа на стене, среди портретов родных, - отпечатанная красной краской гравюра Пушкина, работа известного Уткина по оригиналу Кипренского. Правду сказать, лист довольно обветшал, края совсем обтрепались; Кюхельбекер получил эту гравюру еще будучи в крепости вместе с альманахом "Северные цветы", к которому она прилагалась бесплатно. И вот столько лет, целую вечность, возит он с собою этот драгоценный лист, и так привык к нему, что и жизни не мыслит без того, чтобы хоть немного, но непременно покалякать с другом о том, о сем - мало ли какие мысли взбредут, особливо когда долгими часами в одиночестве выхаживает он тут свои стихи. Все больше Лицей виделся; юные забавы, обиды не помнились, - ну их! - Петербург. Поэзия, столь же прекрасная, как и романическая, кружит голову. Иностранная коллегия, салон Пономаревой…
Перед столом - медвежья полость, - подарок тестя. Хоть и потерта, и молью повыбита, - да все ногам теплее.
Не успел еще как следует расположиться, а уж посетители тут как тут. Едва ли не самым первым притащился со своей тонкой бамбуковой тростью польский ссыльный Парфирий Михайлович Важинский. Он жил в конце Дворянской, и потому ему пришлось топать через весь город.
- Верста сюда - верста отсюда, вот и моциен! - любил говаривать Важинский.
Кюхельбекер не преминул записать в дневнике:
"22 сентября. Процеживал у меня Важинский наливку и между прочим рассказывал свою историю: это целый роман, в котором покойный полковник Севастианов, убитый потом под Варшавой, играет чудесную роль".