С коим навсегда пребуду вашего превосходительства покорнейший слуга.
Князь Николай Репнин".
Однако же, ежели князь Репнин не находит возможным дать Коцебу прокурорство, то не соблаговолит ли он согласиться на место председателя Земского суда, которое позволяет иметь много досужего времени для литературных работ.
С такою просьбою вновь обратился Державин к генерал-губернатору Эстляндии и Лифляндии.
"…Я уже хотел г. Коцебу доставить место, которое намного выгоднее занимаемого им теперь и чином равное председателю верхнего Земского суда, а именно: место советника палаты, - ответствовал князь своему старому приятелю. - Но он сам того не желает по той причине, что был бы беспрерывно привязан к службе, а верхний Земский суд имеет свой назначенный роспуск, в которое время он может упражняться в науках, коих, однако ж, империя Российская от него не требует. Такого неусердного расположения, хотя я отнюдь в служащем человеке не апробую, но по искреннему желанию делать вам угодность, исполнил бы, однако ж, и сие требование, коли бы мне возможно было; но поелику верхний Земский суд есть точно суд дворянства, почему заключите сами, что если в нем на место председателя поставлен будет пусть хотя и дворянин, как о себе г. Коцебу сказывает, но чужестранец, то сим непременно все эстляндское дворянство крайне обидится, тем более, что тот суд точно заменяет бывший их гоф-герихт, который николи иначе, как из дворянства эстляндского составлялся. Вследствие чего я никого, кроме эстляндского дворянина, из пристойного уважения к дворянскому их корпусу на сие место представить не могу; а сверх того, не хочу по участию, которое вы в г. Коцебу берете, скрыть от вашего превосходительства, что он недавно писал ко мне письмо, весьма непристойное и крайне дерзкое в его рассуждениях о правительстве, говоря, что чины здесь за деньги покупаются, на которое я ему в ответ сделал строгий выговор; хотя сие никому не известно, но я счел обязанностью вам о том в откровенности и по дружбе сообщить".
Такая вот незадача. Видно, и вправду Август где-то нагрешил, да так, что всевышний отвернулся от него, как когда-то от набедокуривших ангелов.
"Впрочем, - рассуждал Державин, - зачем Коцебу, действительно, обременять свою свободу казенною службою, к которой, по столь очевидностям, у него на это нет никакого призвания. Да, да, бог с ним, с князем, что тут толковать. Другое дело, если он сам пригласит его к себе в секретари. Тем паче, что Карамзин отказался".
Правда, однако же, и в том, что по рекомендации самого же Державина эту должность намеревается ему представить и граф Платон Зубов, ну да, тот самый, что коротко был вхож в спальню императрицы.
О приезде Коцебу в столицу говорили, как о деле совершенно решенном. Потому-то пиитический шалопай и денди Сашка Петров, завсегдатай литературных салонов, не замедлил ответить другу своему Николке Карамзину:
"Коцебу скоро будет в Петербург: он переводит сочинения Гаврила Романовича; но что будет жить у Гаврила Романовича в доме, этого я не слыхал; напротив того, я слышал, что Платон Александрович Зубов берет его к себе в секретари…"
Видит бог, но в этой упряжке колесница забуксовала, и все осталось так, как было. Может, к лучшему. Наверное, к лучшему. Из лейпцигской типографии только что вылетел совсем еще тепленький, так приятно, почти ласкающе приятно пахнущий типографскою краскою томик стихотворений Державина. С портретом автора. Но уж так повелось на святой Руси: первое собрание поэтических сочинений нашего первого российского поэта увидело свет не на своей родине, а в чужих краях и на иностранном языке.
Карамзин в своем "Московском журнале" первым сделал поэтический разбор стихов. О "Фелице" сказал так:
"Переводчик есть один из истинных поэтов Германии, перевод его близок к подлиннику, гладок и приятен… Видно, что г. Коцебу хорошо знает русский язык. Он переведет, может быть, и другие сочинения нашего поэта, которые еще более уверят немецкую публику в том, что воображение русских не хладеет от жестоких морозов их климата".
"Уведомь, в Петербурге ли Коцебу? - спрашивает он у И. И. Дмитриева. - Гаврила Романович может поздравить себя с таким хорошим переводчиком. Он имеет жени, дух и силу. Я желал бы знать его лично".
Державин не спешно обошел La cour d’honneur, остановился. В этот момент снова лязгнули широкими накладками створки главных ворот, и на двор въехала карета, не дверце коей он заметил герб графа Безбородко.
"Ах, Август, Август, столько хлопот с тобою. Не умею просить. Да и противно, не по мне сие. Нынче же отпишу в Ревель… Пиесы идут с аншлагом…
О Новикове надо бы удочку закинуть. Надо. И как бы прижать этого паука, этого инквизитора Шешковского с его иезуитскими замашками, - думает Державин об обер-секретаре Тайной экспедиции. - Радищева измочалил, а теперь, говорят, Новикова на дыбе грозится распять… Ах, Николай Иванович, голубчик, что же делать? Пятнадцать лет в Шлиссельбургской гробнице! И за что?"
У главного входа на часах гвардейцы отдали приветствие его превосходительству. Хлоп, хлоп. Ружья в сторону, к ноге. Красногрудый дежурный офицер распахнул обе половины белой двери, зацепился шпорой, смешался.
Белая лестница, широкая, как улица, упругость ковров, прохлада мрамора, обманчивая глубина венецианских зеркал и утомительный до ломоты блеск.
А двери, как драгоценные крышки ларцов, открывались и открывались. И вот уже позади пять приемных залов, позади немые лакеи в жарких расписных камзолах. Позади шепот, подобострастия, страх, ссутуленные плечи, плутовство…
Он шел неверной походкой вдоль пустынного поля тронного зала, будто по льду.
"Намедни принц де Линь подыгрывал на откровенность с Платоном Зубовым, - думал Державин, рассеяно блуждая взглядом через широкие окна по обстриженной центральной аллее. - В Гатчине у наследника малый двор, свои "потешные" полки; Растопчин, Барятинский заглядывают. Да, верно, перед матушкой головы не смеет поднять, ну так вот такие-то от страха на все могут решиться… Говорят, Павел не забыл Ропшинский замок…"
Кто-то прошел мимо и исчез в одной из зеркальных рам. И еще кто-то ушел туда. Потом повстречалась дежурная камер-фрейлина Протасова. Она сделала клоксен, улыбнулась, мило опуская нижнюю губку, что-то сказала и тоже прошла и исчезла в зеркалах.
В отражениях паркета, стен, зеленоватых стеклах окон шелестели и гасли безмолвные тени. Неуютно тут, тревожно. Милость и гнев рядом…
"Но как же Новиков-то? Кнутобоец этот Шешковский. Не далее как три дня назад изволил рассуждать о литературе российской, укор делал, что навет на дворянство пишем, потрясаем благонравие и веру в незыблемость принятого порядка, якобинствуем! Пугал французскими бедствиями…"
Его остановило что-то сумеречно-голубоватое, как ежели бы он вдруг очутился под водой. Державин поднял голову. Он еще ничего не понял. Комната небольшая. С мягкими тенями. Окна зашторены. Стены забраны шелковым голубым драпи - от того и свет такой.
Он метнул свой взгляд туда-сюда. Вот в белой раме нежится в объятиях сатира полногрудая Ева с шальными глазами, кои она стыдливо полуприкрыла. Ненужный фиговый листочек игриво слетел со своего места и кружится в воздухе.
Вот еще какая-то нимфа в образе Пентефрии, также без листочка, увлекает некоего, более похожего не на Иосифа, а на гвардейского молодца из дворцовой охраны, на пышные атласные изломы.
Камерона черепаховый столик, ножки коего выполнены в форме "мужского достоинства", венчающиеся вместо капителий двумя характерными крутыми яблоками.
То же на столе: подсвечники, пепельница и даже подлокотники кресла, на кои любят опираться бабьи ладони ее величества. И даже ручка костяного ножа для бумаги… И что-то еще и еще, что в углах, у камина, у балконной двери, за ширмой. И все это с помпейской достоверностью, разных размеров и форм, в жарком исступлении и силе перекатывается на тугих и горячих "яблоках". И все это инкрустировано, выточено, расписано…
Пахнуло тревожным запахом мужского гарема. То был запах страха. Он липким холодком прошелся меж лопаток, перехватил горло, застрял в глазах.
"Эк занесло!.. Ничего не видел, не знаю, не слышал!.."
Державин пробкой выскочил из голубоватого полумрака интимной комнаты. Метнулся к вторым дверям, нырнул в квадрат зеркальной рамы и остановился, переводя дыхание и умеряя разошедшееся сердце. Потом он потной ладонью кое-как извлек из глубины камзола надушенный ком батистового платка и надолго окунулся в него лицом.
- Батюшки, да что это с вами? - встретила его камер-юнгфера Мария Саввишна Перекусихина, комнатная собачка ее величества, точнее - евнух в обличий сирены.
Глаза ее подозрительно сузились, руки забегали по густым сборкам платья. Она улыбалась.
- Я завидую вам, - спокойно и непонятно сказал статс-секретарь. Он это сказал, наверное, уж чересчур спокойно, потому что Перекусихина как-то враз остановилась и с явным любопытством стала смотреть ему во след. Она была озадачена и даже смущена, подозрительность ее тут же погасла, в прищуренных глазах забрезжила растерянность: чтобы сие значило?
А он шел в личные комнаты императрицы. Перед "Табакеркой" шаг его стал неровен, проклятые ладони опять вспотели.
"Однако же!" - сказал он себе.
Из спальни, что была рядом, хлестнула серебряная нить колокольчика.
Она любила сиреневые и белые цвета. Самых доверенных любила принимать в спальне, в обществе двух болонок - Леди Тома и Тезей Тома, - спавших в своих атласных кроватках или греющихся подле камина.