Щекотихин задумался, пожевал губами, и две продольные морщины, так делавшие его похожим на сатира, ожили, натянулись. Коцебу понял, что надо делиться, что момент этот настал и что пытаться сохранить что-либо в шкатулке - все потерять наверное. Да уж и не рад, что в тот раз, на подставе, отказал. Слишком он после того почувствовал на себе неприязнь своего тюремщика. Слишком. И потому он сказал:
- Ценя вашу ко мне благосклонность, позвольте, господин Щекотихин, по-братски разделить содержимое моей казны.
Щекотихин, казалось, был искренно озадачен.
- Ну что вы, Федор Карпыч!
- Нет уж, извольте!
- Ну право, все-таки… Шульгин! - крикнул он за занавеску.
Сенатский курьер стоял тут как тут с черным полированным ящичком в руках.
- Давай сюда, на лавку.
На широкой, отполированной, наверное, не одним поколением ямщиков лавке Щекотихин стал разбирать рублевые и прочие кредитки. Они вылетали из-под его мослатых, прокуренных пальцев, как выпущенные на волю птички, и укладывались в две одинаковые кучки. Священнодействие это сопровождалось абсолютной тишиною, прерываемой разве лишь сопением самого Щекотихина и его возбужденным шепотом. "Право - лево, право - лево, тебе - мне, тебе - мне…"
- Эта? - Щекотихин поднял оставшуюся непарную кредитку, крутанул ее, и она осенним листом сама пала в кучу Щекотихина.
- Пардон! - тут же спохватился Щекотихин и, снова схватив кредитку, стрельнул ею прямо в бляху сенатского курьера, который ловко поймал и мгновенно зажал ее ладонью.
- На всю! - крикнул он Шульгину. - У нас на Руси, Федор Карпыч, так уж заведено: всякое стоящее дело надо обмыть! - И Щекотихин широко развел руками, давая иностранцу понять, что ничего уж тут не поделаешь: не мы первые, не мы последние…
Они сидели под старой, дуплистой ветлой, в темных кущах которой отчаянно дрались воробьи. Хозяин двора, коллежский регистратор Христофор Зосимович, маленький, сморщенный старичок лет пятидесяти, одетый в полинялый, насквозь протертый в локтях мундир с желтыми пуговицами, задрал голову, грозился кулаком и кричал на них, как на ребятишек, чтоб стихли, чтоб сгинули с глаз долой, а уж ежели им так полюбилась эта ветла - милости прошу к вечеру, а теперича чтоб замолкли и дали бы гостям хорошим насладиться беседою!
- Ваше благородие, прикажите закладывать? - тянулся Христофор Зосимович к Щекотихину, но не дотянулся и упал бы тут же, под ветлой у стола, если бы фельдъегерь не сцапал его за шиворот. Сцапал, поставил на ноги, сказал: "Стоять!"
- Ваше благородие, лучшую тройку презентую-с! - кричал Христофор Зосимович. - Я все могу! Я звание имею-с, а потому даже сам губернатор, царствие ему небесное, как, бывало, встретит, то непременно-с кланяется и говорит: "Христофор Зосимович…" - эвон как!
Щекотихин налил ему еще стакан, вложил в усохшие руки, подмигнул:
- Ну, служивый, вздрогнем!
- Рад стараться! - бойко отозвался Христофор Зосимович.
Через минуту-другую Щекотихин уложил его в тени, подсунув под голову валявшееся тут деревянное корыто.
- …Так о чем это я? О Тобольске. Александр, подтверди!
- Истинно так, вашблагородие. Вот те крест, что так и есть, как изволите говаривать.
Тут надо пояснить. Как-то раз иностранец совсем уж обнаглел и, выпучив на фельдъегеря свои рачьи глаза, молвил так:
- Господин Щекотихин, вы подчистую выгребли мои карманы, не позволяете не только мне самому бриться, но даже мои дорожные ножницы изволили отобрать.
- Господь с вами, я же забочусь о вашем здоровье.
- Но я не привык бриться у цирюльника! И не хочу у него бриться! - в отчаянии закричал Коцебу.
- Пустое, - сразу охладил его фельдъегерь. - Привыкайте. Вот приедем в Казань, вас побреют. Только и делов-то!
- Неужели вы и впрямь полагаете, что я смогу покуситься на свою жизнь?
Щекотихин скривил в улыбке свою рожу сатира и неопределенно хмыкнул.
- А между прочим, господин Щекотихин, ваши предосторожности ровно ничего не значат.
- Как это так? - фельдъегерь аж подпрыгнул на своем кожаном сиденье.
- Чтобы прекратить жизнь, мне вовсе не обязательно иметь бритву, - тихо, с каким-то тайным злорадством проговорил Коцебу.
Щекотихин, казалось, даже растерялся и долго молча сопел, несколько раз украдкой бросая беспокойные взгляды на своего арестанта. Вдруг почему-то ему стала мешать сабля, и он перекладывал ее с места на место и все никак не мог уложить.
- Вам не приходилось читать Рейналя? - спросил Коцебу.
- Не имел чести! - сухо ответил фельдъегерь.
- Жаль. Тогда бы вы знали, чтобы на глазах у всех тихо и спокойно лишить себя жизни, для этого надо только перевернуть язык к глотке. Так иногда поступают негры…
- Язык к глотке? - с явным изумлением спросил Щекотихин.
- К глотке.
- Негры?
- Негры.
- И ты сможешь перевернуть?
- Разумеется! Меня индийский факир научил.
Щекотихин вцепился в рукав своего vis-à-vis.
- Ты… ты что? И при чем тут негры и факиры?
- Вы правы, господин Щекотихин. Негры тут ни при чем. И факиры, кстати, тоже. Я это говорю скорее гипотетически. Всякое бывает в жизни. Но иногда подобный исход для человека - благо!
- Никогда, слышите, никогда не поверю, что самоубийство - благо. Чепуха! Это ваши европейские штучки!
- Успокойтесь, господин Щекотихин.
- Но какой резон? Ну вот вы мне скажите? Да вам же… позавидовать только можно! Я и завидую, черт бы вас побрал! Счастливчик! Его везут в такой город, в такой город!.. Да что вы знаете о Сибири? Что знаете о Тобольске? Да вам же подфартило, как никому другому!
Впрочем, в тот раз разговор на этом и прервался, ибо впереди показался какой-то заштатный городок с громоздким перевозом и высокой деревянной каланчой на той стороне тихой речушки. Там под навесами торговых рядов шла бойкая торговля сбитнем, жареной птицей, сметаной, калачами…
Шульгин учуял жаркое, сдвинул фуражку набок, раздул ноздри. Калмыцкие глаза его при этом блеснули, и он весело объявил:
- Тут судаки хороши!
- Добро! - нетерпеливо сказал Щекотихин и ткнул ножнами сабли в бок кучеру. - Ну, ты, чапан, давай на постоялый, и пусть нашу колымагу хорошенько смажут, а мы тем временем подзаправимся. - Повернувшись же к Коцебу, добавил: - А о неграх еще побалакаем…
Однако как-то так получилось, что больше разговора о том не было. И вот спустя два дня, или даже три, под огромной ветлой на тихой, богом забытой подставе, за кружкой ядреного первача, Щекотихин вдруг ни с того ни с сего сказал:
- Вот я и говорю, Федор Карпыч, что тебе нет никакого резона бояться Тобольска. Ты вот послушай…
Никогда еще Щекотихин не был столь красноречив и вдохновенен, как в этот раз. Он говорил образно, открыто, широко, с той грубоватой простотою, что так завораживает и подкупает простолюдинов. Он рассказывал о малиновом перезвоне тобольских церквей, о сибирских свадьбах, о путине на Иртыше, о знаменитых тобольских торжищах мехами, произведениями косторезов и всевозможной снеди.
- Александр! - кричал Щекотихин.
- Истинно! - вторил ему курьер.
- А рыба! Какая рыба! Лучшая стерлядь - десять копеек. За такую в Петербурге у Симоновича платят до десяти рублей!
- А осетрина? - подсказал Шульгин.
- Осетрина - чудо! Лучшее я ничего не едал: ломоть отрежешь - с ножа плывет, янтарь, и жевать не надо - само во рту тает. Я тебе, друг мой, так скажу, что под водочку нет ничего лучше осетринки. Ну там икорка, балычок - все это пустяки. А вот говядина! Вырезка, грудинка - парная, бери почти даром и сколь хошь. Я вот в дороге отощаю и перво-наперво, попадая в Тобольск, бегу, куды думаешь? Хо! К Матвею Кулябко в кабачок "Отряси ноги", что неподалеку от Святого Пантелея, за Княжухой. Давай, говорю, Матвей, мечи на стол двойной консоме! Матвей, шельма, тертый калач, горшок подаст - духом захлебнешься…
- Двойной консоме, - мечтательно проговорил Коцебу.
- Непременно двойной! Да что там, а театр? Боже, что за театр! Люстры с карету на цепях висят и огнями горят. Боковые эти, ну, клетушки, шелком китайским завешаны, а энти, ну, с трубами которые, - как перед праздником самовары, трубы-то сияют у них, а ежели заиграют, да в лад ежели - все равно, что скопом на врага, на штыки, - вот те истинный бог.
Щекотихин замолк, небрежно плеснул себе из кувшина в глиняную кружку, глянул в страдальческую физиогномию курьера и молча налил в подставленный им деревянный ковшик.
Коцебу с каким-то суеверным ужасом уставился на Щекотихина и даже не дышал, замер, когда тот, запрокинув голову, ни разу не глотнув, просто вылил себе в рот содержимое кружки, как если бы он выливал в обыкновенную воронку. Сколько уж раз он имел счастие лицезреть этот языческий жест, но привыкнуть к нему так и не смог, ибо недоступно и непонятно было сие утонченной европейской натуре.
Щекотихин не спеша поставил кружку на стол, хлебной коркой утер губы и, повернувшись к Коцебу, скривился в презрительной ухмылке.
- Что твой Берлин, что твой Веймар, Тобольск - это же столица полумира: дюжина твоих Европ со всеми потрохами! Так-то! А какие там балы, а какие маскерады дают! Эх, Федя! - В порыве искреннего чувства Щекотихин с маху приложился всей своей тяжелой пятерней к плечу Коцебу, отчего тот аж пригнулся малость, заговорщицки прошептал: - А какие женщины! Захочешь какую-нибудь молоденькую конфедератку, непременно будет тебе пани Юлия или пани Ядвига. На нижнем посаде знаю одну маркитанточку - уступлю, Федя, ей-ей уступлю!