Сьюзан Вриланд - Девушка в нежно голубом стр 5.

Шрифт
Фон

- Я вырос в Дуйсбурге, рядом с голландской границей… - начал Корнелиус и, пока рассказывал о своем детстве, не сводил глаз с девушки на картине, как если бы черпал силы из ее безмятежности. - …после урока истории я прибежал домой весь взмокший и, несмотря на мамин запрет, спросил отца: "Что ты делал во время войны, пап?" - "Работал в Амстердаме", - просто ответил он. Будто занимался обычной работой. - "Да, но что именно ты там делал? - настаивал я. - Я вправе знать!" - Тогда он остановился и задрожал, прямо до кончиков пальцев, будто земля тряслась под его ногами. - "Свозил их к поездам", - ответил он.

Корнелиус повернулся ко мне.

- Он водил меня на бейсбол. Грел мои руки у себя в карманах. Выращивал нарциссы для мамы. Если бы только я мог заплакать… если бы он не отучил меня… С тех пор он всегда казался мне иным.

Когда Корнелиус дошел в рассказе до еврейского мальчика в шкафу, его глаза затуманились, как мутное стекло, а о пропавшем сервизе он говорил со злостью в голосе. А вспомнив, что пытался сжечь картину, он передернулся и, опустошенный, осел на стол.

Выходит, все хуже, чем я полагал. Казалось невероятным, что он поднял руку на картину, но надеяться на то, что это поможет, было куда отвратительнее. Увы, несмотря на все его страдания, я не находил в себе сочувствия к этому человеку.

Вцепившись обеими руками в край стола, он нагнулся ко мне. Его лоб, прямо над крючковатым носом, исказили морщины.

- Ты ведь не расскажешь в школе, правда? Теперь, когда ты… когда хоть еще кто-то, кроме меня, убедился в ее подлинности… Так ведь?

Его верхняя губа, будто подцепленная невидимыми нитями, противно дергалась. Теперь-то стало ясно, почему он выбрал меня. Он считал, что художник простит его - пусть лишь из любви к искусству, - и если бы я простил, картину можно было бы оставить.

- А что стало с тем мальчиком?

Корнелиус запнулся, не в силах произнести очевидное.

- Знаешь, - сказал я ему, - говорят, плохо бросать дела неоконченными.

Так я и оставил его, сникшего от моих слов. Еще раз (теперь уже, я понимал, в последний) взглянул на картину и поспешил убраться восвояси. Несчастный дурак - всю свою жизнь разрушить из-за куска разукрашенного холста. "Из-за подделки, - твердил я себе, - пустой безделушки".

И после того, что Корнелиусу предстояло пройти, я не знал, как в понедельник посмотрю ему в глаза.

Вечер, не похожий на другие

Вчера на глазах у Ханны Вреденбург и ее младшего брата Тобиаса отец выпустил с чердака голубей своего напарника, чтобы те летели домой, в Антверпен. Отец выпускал их по очереди ранним утром, пока не рассеялся туман, - не приведи Бог кто-нибудь из прохожих заметит, из какого дома они вылетают, - а для пущей безопасности подолгу ждал, прежде чем отпустить следующего. Закон, запрещавший амстердамским евреям держать почтовых голубей, вступил в силу еще восемь месяцев назад; и нарушать его становилось слишком опасно. Хотя в полицейский участок, как предписывал закон, голубей уже поздно нести: последствия будут плачевными.

- Скорее, Ханна, пока Тобиас не поднялся, - проговорил отец и сунул ей клочок бумаги и карандаш: его руки сильно дрожали. - Вот, пиши. Мелко пиши. - И начал диктовать письмо, которое понесет последний голубь.

"Убей моих птиц, - шептал он, останавливаясь между предложениями. - Я не вправе просить, чтобы ты и дальше их кормил. Не рискуй и не выпускай их, но накорми хорошенько перед смертью. Лео, с сизой полосой на крыле, обожает чечевицу. Пеструшка Генриетта любит, чтобы ее гладили по голове. Больше я писать не буду, пока, даст Бог, не кончится этот кошмар. С нами все хорошо. Храни тебя Господь".

Что за конец! На последних словах сердце сжалось у Ханны в груди.

- Подписать письмо?

- Не надо.

Она едва успела сложить бумагу, как на чердак забрался Тобиас, еще в пижаме.

Одного за другим отец брал голубей, протягивал их Тобиасу, чтобы тот погладил их напоследок, потом складывал руки и подбрасывал птиц в воздух. Перед тем как выпустить последнего голубя, он взял у дочери сложенное послание и сунул его в цилиндрик, прикрепленный к птичьей лапке. Ханна смотрела, как он целует птицу в голову, на миг замирает с закрытыми глазами, а потом подбрасывает ее к небу.

Ханна провожала взглядом птицу, поднимавшуюся над крышей их дома, слушала прощальное хлопанье крыльев. Побег, который и не побег вовсе. Амстердам или Антверпен - какая, собственно, разница?

На следующий день по дороге из школы домой Ханна увидела Лео, Генриетту и двух других голубей, кружащих вокруг карниза их дома. У нее перехватило дыхание: письмо ушло слишком поздно, напарник отца уже выпустил голубей. Она вбежала в дом, взлетела вверх по лестнице и загнала голубей на чердак. Письма сообщали, что в Антверпене немцы взяли торговлю бриллиантами в свои руки. Холодными пальцами, борясь с комком в горле, снимала она цилиндры с птичьих лапок. Ханна понимала, что теперь предстоит, вопрос только когда. И скоро ли догадается Тобиас.

Тем вечером она стояла на лестнице и заглядывала на чердак, где отец, усевшись по-турецки на полу, расхваливал Тобиасу голубей.

"Лео! Лео! Что за птица! Положишь ему алмаз в два карата - он полетит и даже не заметит. И до чего верный! Хорошенько запомни его, Тобиас".

У Ханны полились из глаз слезы, и она яростно вцепилась в верхнюю перекладину лестницы, чтобы не проронить ни звука. Из сказанных слов ясно следовало, что ожидает птиц. Такое даже Тобиас поймет. Ему бы не предлагали запомнить Лео, если бы Лео мог жить. Тобиас удивленно поднял глаза на отца, а потом как ни в чем не бывало продолжил ласкать голубей и кормить их с руки ячменными зернами. Только он уже не хихикал, когда розовые лапки Лео щекотали его руку. Ханна спустилась вниз.

Если бы их можно было просто отпустить… И время подходящее: как раз наступает Пасха. Но нет - напуганные свободой и уставшие от поисков пищи в Южном Амстердаме, они вернутся домой, будут проситься в знакомую голубятню. Всякий бы понял: эти голуби отсюда.

На следующий день за завтраком она спросила отца:

- Сегодня?

- Скоро, - ответил он и ласково погладил ее широкой ладонью по голове.

Домашние готовились к Пасхе, вечеру, не похожему на другие. Мама и бабушка Хильда уже вымыли кухню, чулан, печку и ледник, а теперь протирали буфетные полки и убирали туда серебряный чайный сервиз, освобождая место для пасхального фарфора. Ханна изучала картину над буфетом. На картине девочка ее возраста сидела за шитьем и смотрела в окно. Заметив там что-то, она подалась вперед - эта поза и нетерпеливый взгляд всякий раз очаровывали Ханну. Девочка на картине забыла о работе, пусть даже и на миг. Ее руки замерли, еще не пришитые пуговицы блестели на столе, но то, что происходило у нее на уме, было гораздо важнее. Ханна ее понимала.

Эту картину отец купил пару лет назад, в тысяча девятьсот сороковом году, прямо перед днем ее рождения. Он регулярно посещал собрания Комитета по делам еврейских беженцев из Германии, проходившие в кафе "Роттердам", рядом с Алмазной биржей, и в тот день взял Ханну на аукцион, где одни семьи продавали картины, вазы, драгоценности и восточные ковры другим семьям, а вырученные деньги шли на поддержку беженцев. Необходимо, считал отец, снять с плеч правительства бремя заботы о еврейской бедноте.

Когда картину выставили на торги, Ханна ахнула. Лицо девочки прямо-таки светилось: голубые глаза, щеки, уголки рта - яркие, лоснящиеся, и это еще при взгляде издалека. Девочка на картине казалась живее сидящих в зале.

Отец предложил цену, и Ханна затаила дыхание, не веря собственным ушам. Торг продолжался, ставки росли. Он сжал ее руку после двух сотен гульденов, и она стиснула его ладонь в ответ, когда цена перевалила за три сотни. Чем выше называли суммы, тем крепче она сжимала руку, пока наконец отец не назвал окончательную цену - тогда Ханна воскликнула: "Папа!" - и не выпускала его руку всю обратную дорогу.

Домой они вошли, неся все еще завернутую картину. Мать оторвалась от дел, выпрямилась и вопросительно перевела взгляд с дочери на отца, точно чувствуя - случилось нечто из ряда вон выходящее. Ханна помнила, как в восторге ходила из комнаты в комнату и выбирала, где повесить картину, пока не остановилась на стене над буфетом, в столовой. Потом развернула бумагу и подняла полотно перед собой: "Смотри, мамочка, какая прелесть!" В тот день, как и сейчас, она, вытянувшись по струнке, сидела за обеденным столом напротив картины и последней отправилась спать.

В дом вбежал Тобиас.

- Ханна, Ханна, - протягивал он ей свежий весенний листок, - смотри, с этого края двадцать четыре зубчика, а с этого - всего двадцать два. Почему?

Девятилетнего Тобиаса разбирало любопытство. Он интересовался паутинками и песнями сверчка, собирал жуков и бабочек, держал зеленую черепашку и кролика по кличке Илия и повсюду носил с собой блокнот, куда записывал свои наблюдения. Четыре года разницы с сестрой делали ее в его глазах бесконечно мудрой, и он засыпал Ханну вопросами, на которые она, не разделявшая его увлечений, не всякий раз знала, что ответить.

- Не знаю, Тоби. Наверное, просто в природе не все одинаково.

Тут мать велела Тобиасу собрать с чердака хамец: ячмень, бобы, чечевицу - словом, любые зерна, которые набухают от сырости и могут идти на приготовление квасного теста. Уничтожение всего квасного - дань традиции, память Пасхи Господней. Взамен на корм птицам мать дала мальчику несколько сухих картофельных кожурок, из которых они теперь варили суп.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора