В Митаву кареты дотащились утром 5 февраля. Тут, собственно, уже начинались владения русской императрицы. Из второго в порядковом исчислении экипажа, поддерживая друг друга под руку, выплыли навстречу гарнизонным лихим молодцам две шаткие фигуры. Бравый, в новеньком мундире, с беззаботным румянцем во всю щёку начальник гарнизона полковник Воейков постарался не ударить лицом в грязь.
Барабаны грохотали оглушительно, забивая даже отрывистые выхлопы ружейного салюта. Отрапортовав хорошо поставленным молодеческим голосом, Воейков доверительно осведомился у Иоганны-Елизаветы о путешествии, состоянии здоровья, первых впечатлениях. Чудовищное произношение полковника не позволило принцессе из своего полуобморочного состояния пробраться в конкретный смысл задаваемых вопросов. Поняв по интонации, что русский офицер участливо интересуется чем-то, она прикосновением руки прервала гостеприимного болтуна.
- Я вас умоляю... - слабым голосом попросила принцесса, от слабости и утомления (последнюю ночь глаз не сомкнула) заговорив на своём родном языке и не вполне отдавая в том себе отчёт.
Сконфуженный Воейков, которого в секретной депеше проинформировали о том, что принцесса, равно как и её дочь, свободно владеет французским языком, от такого поворота событий растерялся и вне протокола гаркнул вдруг по-русски:
- Добро пожаловать в Российскую империю!
- Я сейчас, кажется, упаду в обморок, - негромко сказала Софи своей безучастно глядевшей перед собой матери.
Подскочивший к принцессам Латорф был первым, кто почувствовал непонятное своеобразие затяжной паузы.
Не роняя достоинства, полковник Воейков тихим "псыть, псыть..." подзывал кого-то из числа застывших в лупоглазом онемении офицеров.
КНИГА ВТОРАЯ
ГЛАВА I
1

Нечто приблизительно схожее происходит с мигрирующими песками. Именно вслед за первыми, наиболее чуткими к дуновению ветра, всё новые и новые песчинки покидают насиженные места, устремляются кувырком вслед первопроходцам - по головам, по спинам себе подобных. А иные, вообразив себя этакими пушинками, ещё норовят и пролететь по воздуху - благо ветер крепкий... И вот уже, послушные ветру, шагают по пескам целые песчаные вихри, переставляют свои распухшие и как бы даже невесомые ноги. Наутро в местах, где ни о какой пустыне и слыхом не слыхивали, вдруг обнаруживались причудливо разбросанные волны да отмели, а по глади этого новообразованного моря с неспешностью калики перехожего уже преспокойно, с некоей даже удручающей обыденностью двигался насквозь пробиваемый солнечными лучами шар перекати-поля, от греха подальше зарывал себя неприметный паук, а утомившийся от беготни тушкан скоренько так озирался на ползущий куст.
С такого рода миграцией знакомы также и большие колонии животных: перемещения имеют ту не всякому понятную прелесть, что каждое животное, двигаясь особняком, умудряется-таки в то же самое время двигаться со всеми вместе, а внутри самой стаи правят бал диалектика и геометрия, доступные одним только посвящённым, но от этого ничуть не менее восхитительные...
Императрица Елизавета Петровна искренне почитала Северную Пальмиру, сей ветреный, неуютный, полынный град Петров. Таким вот образом её императорское величество обозначала своё отношение к памяти покойного отца, равно как и ко всему, что витиевато и не совсем понятно было названо "новым курсом", "реформами Петра", ну а в народе - "неметчиной". Именно в Петербурге проводила Елизавета большую часть своего времени, ибо того требовали дела государственные и дела сердечные. Геометрически строгие или, как было принято говорить, европейски организованные ветра, разгонявшиеся вдоль проспектов и улиц, продували насквозь столицу, цеплялись за многочисленные недостроенные фасады, стены, кровли и благополучно затихали в окружающих город сырых и мрачных чухонских лесах. Отцова гордость - проспекты города - оказывались на удивление прямы, строги, но чрезвычайно бедны - да и обрывались с неожиданностью простреленной песни. Столица как раз находилась в таком возрасте, в таком цикле своего развития, когда города-то, собственно, ещё и не было, а под именем Санкт-Петербурха понимались несколько дюжин разномастных домов, сотни строительных площадок, наскоро обустроенная верфь, церковь, погост, ещё несколько практически готовых церквей. Всё так, всё правда. Однако заводившие речь о готовых столичных постройках адепты петровских начинаний спешили подчеркнуть, мол, действительно, всего несколько строений - но зато каких строений! И то была правда. Стройный абрис Адмиралтейства радовал глаз императрицы даже тогда, когда не радовало многое другое: Елизавета вообще любила вознесённые фаллические структуры, хотя понимала толк и в ординарной планировке. Любила она прокатывать мимо известной архитектурной дюжины Васильевского острова, где что ни дворец - то мощный аккорд будущего великолепия. Были, были ещё и дворцы Царского и Петергофа - что называется, на радость нам, назло врагам.
Но законченность и зодческая пышность отдельных фасадов, к великому огорчению её величества, лишь оттеняли приготовительную убогость остального отцовского детища. Впечатление складывалось такое, словно здесь собрались сплошь одни только погорельцы, пусть и богатые, если судить по строительному размаху и начаткам возведённых строений. И медленное появление города хоть как-то ускорить не удавалось ни при помощи денег, ни при помощи угроз. Подобно ребёнку, ногтю, стеблю, городу был присущ некоторый устойчивый характер развития. Соотношение воров и зодчих, складывавшееся не в пользу последних, несколько влияло на общий характер роста, однако существенной роли не играло. Елизавета Петровна интуитивно понимала (не умея даже самой себе объяснить сей фокус), что, пригласи она в помощь Растрелли ещё полдюжины таких же, как он, мастеров, дело существенно не будет ускорено, разве вот только начатых домов прибавится да жулья понаедет на высочайшие кредиты.
Однако не только память об отце, не только архитектура определяли отношение Елизаветы Петровны к городу, который сыростью да своими бесконечными ветрами (даже в самую тихую погоду где-нибудь да непременно сыщешь сквозняк) выдувал, выжимал, выхолащивал из неё женский сок.
Нескончаемые ветры прямо-таки иссушали её императорское величество. В самом что ни на есть буквальном смысле. И как ни пыталась шутками - вроде бы нет хладных дам, но есть дураки мужчины! - остротами, глупостями завуалировать унизительность ситуации, сама ситуация от этого не исчезала, пугая императрицу не на шутку. За всем этим прочитывалось слово, ужаснее которого для женщины ничего нет: старость.
Но императрица решительно не желала стареть, ей нравилась жизнь, утехи нравились, она знала некоторый смысл и толк в том и другом. Нет, она просто-таки отказывалась стареть!!! Ещё чего... Коварный Лесток, поняв или каким-то дьявольским образом угадав её состояние, пожелал ей на именинах именно того, чего Елизавета Петровна желала более всего; безбожно коверкая слова, он сказал тогда: "Chtop smejalos i pilos, chtop khotelos i moglos". И разомлевшая от вина, улыбок и приятно проступавшего в образе жаркой волны желания, её величество благосклонно протянула хитрецу руку для поцелуя. Словами, всем своим поведением она давала понять, что пожелание это суть неявная констатация, что так оно и есть на самом деле.
Только увы, увы... Смеялось ей - как когда, пилось с годами действительно всё легче и больше, но вот касательно "хотелось и моглось"... Увы. То есть да, разумеется, и хотелось и удавалось - благо здесь тоже были определённые женские хитрости. Но при всём том оставалось некоторое чувство сродни разочарованию, делавшееся тем более явственным, чем отчаяннее её величество пыталась обмануть самое себя. Тем более что случались дни, когда ей хотелось настолько немного, что как бы даже и не хотелось ничего вовсе.
Мысль о спорадическом переменении климата, мысль, если вдуматься, не сложная и даже тривиальная, впервые была подана желтолицей португальской обезьяной - низколобым, с короткой острой бородкой цвета южной ночи Рибейро Санхецом. "И?.." - подвигая врача на дальнейшие откровения, поинтересовалась Елизавета Петровна. "И - всё. Перемените климат, а там посмотрим", - невозмутимо ответствовал нахал, как если бы речь шла не о русской императрице, но о какой-нибудь обыкновенной женщине. Взявшая себе на вооружение отцовское правило не отвергать с порога мнений, высказываемых знающими людьми, её величество взяла заложником всё того же Санхеца, уселась в карету рядом с Алексеем Разумовским и приказала ехать в Москву.
Что - в Москву? Зачем, для чего - в Москву? А так... Желаю в Первопрестольную, и всё тут. И был, был такой момент, когда Елизавета сумела взглянуть на своё предприятие как бы со стороны. Взглянула и - устыдилась. Вот уж поистине дура - за желанием отправилась в путь.