Владимир Короткевич - Оружие стр 6.

Шрифт
Фон

Мимо Охотного ряда нельзя было проехать, а жители покупали здесь еду.

В городе ничто не обеспечивало безопасности обывателей, и пешеходу зачастую приходилось рассчитывать только на себя. Если ночью с бульваров долетало "караул!" - жители покрепче запирались в своих квартирах. Единственной "помощью" было открытое окно, в которое громко кричали: "Выходим! Держись!.." На улицу выбегали только наиболее смелые. И все это никак не касалось полицмейстера Огарева, который вместо принятия действенных мер занимался флиртом с актрисами.

Тоска Алеся по дому, когда ему приходилось попадать сюда, со временем становилась невыносимой. Он не понимал, как можно здесь жить. И в этот приезд лишь цель, ради которой он сюда приехал, умеряла безграничную ностальгию. Нужно было дождаться весны, когда отовсюду в Москву свезут каторжан, весны, когда начинают отправляться по Владимирке этапы. Нельзя было оставить Андрея, "дядькованого" брата, самого любимого из всех Козутов, если не считать Кондрата - друга, сподвижника, человека, который страдал в известной мере из-за него. Нельзя было допустить, чтобы он пылил кандалами, чтобы таскал тачку, чтобы над ним издевались, чтобы он жил среди чужих. А время до наступления весны надо было использовать на покупку оружия.

…Вечером того же дня Алесь послал Кирдуна в "Дрезден", к Маевскому. Там было все в порядке, и фальшивые паспорта возвратили из полиции без всяких замечаний. Кондрат успел подружиться с гостиничными слугами и незаметно выпытать у них, кто из дворников и персонала связан с сыском. Выяснилось, что купец Вакх Шандура со слугой никаких подозрений своей персоной не вызывал.

Приказ Алеся Мстиславу был прежний: сидеть, в меру "гулять", иногда ездить для "сделок" в Китай-город, но "суть своих коммерческих дел" держать в секрете.

…Вечером следующего дня князь Загорский поехал на Воздвиженку, в частный цирк Сулье, и там встретился с представителем землячества в Москве. Дела с покупкой оружия у "земляков" были плохи. "Белая" группа, как богатая, должна была выделить на это деньги, но, видимо, струсила. И здесь было недоверие, панское высокомерие и плохо скрытый страх перед белорусами. Все это так опротивело Загорскому, что он решил самым резким тоном потребовать у Кастуся отмежеваться от этого сброда.

"Впутают в свое дело, обманом принудят таскать каштаны из огня, а потом предадут, как это бывало уже сотни раз. И снова пойдут "братья" подыхать под чужими знаменами. И пойдет гулять по нашим спинам плеть. А если и победим - будет то же рабство. Видите ли, они требуют Беларуси в старых великопольских границах. А кто спросил у белорусов, хотят они этого или нет? Пушечное мясо им нужно, а не друзья. Как не считались с нами, так и не будут считаться, пока картечь и виселица их чему-то не научит, как всегда, слишком поздно".

Глухое возмущение душило Алеся. Ненавидящими глазами он смотрел на выходки клоуна Виля, на поразительно красивую наездницу Адель Леонгарт и знал, что большая часть этих его мыслей пропадет зря, что "белые" начнут бунт, если это будет выгодно им, и только им, в самый неподходящий для Беларуси и Литвы момент. А "красные" не посчитают возможным бросить их в беде и тоже выступят с оружием. И получат "награду".

А бросить стоило бы. Стоило бы проучить за спесь. Как бы сразу запрыгали! Какие обещания начали б давать! Какими сразу "дорогими" стали б "провинциалы"! Как бы сразу начало "уважать" их человеческое и народное достоинство это паршивое панство!

…Погибать за чужого дядьку. Какая чушь! Какая трагическая ошибка! Без имени, без прав лезть в чужую кашу ради пана, который брезгует "местным хамом". Добиться только того, чтобы собственное возрождение назвали "польским мятежом" или, в лучшем случае, "результатом польской интриги".

Он знал: все свои силы он положит на то, чтобы этого не было. Если умирать, то умирать за свою свободу и величие. Не восставать, если "белое" панство наплюет на интересы Беларуси. Пусть гибнут!

И пускай даже потом кто-то называет это изменой. Чужие предавали этот бедный народ тысячу раз. Незачем служить чужим. Мы им не негры. Пусть дергаются в воздухе, пусть хрипят под теми вербами, с которых столько лет резали розги для белорусской спины. Чище будет воздух.

…Дня два спустя он говорил об этом с представителем "красного" крыла варшавского землячества и с представителем русской "Земли и воли". С первым встретился в Проломных воротах Китай-города, на рынке лубочных книг. Со вторым - в знаменитом гроте Александровского сада, запущенном, исписанном непристойными словами самого гнусного тона.

Оба представителя обещали "подумать" над этим. Алесь и не надеялся ни на что иное. Его справедливое возмущение со стороны могло выглядеть как попытка внести несвоевременный раздор. Ну и дьявол с ними. Как-нибудь обойдемся.

А между тем и тому и другому стоило над этим подумать. Идея Алеся касалась и поляков, и русских. Поляков потому, что их слово и их национальная гордость были затоптаны в грязь. Русских потому, что их положение тоже не было блестящим.

Как ни странно, но русская наука, искусство, литература тоже находились в положении самого глубокого кризиса. Крестьянство не читало совсем, мещанство и купечество обходились "Ерусланом Лазаревичем" и жирели, пузатели в состоянии самого страшного бескультурья и животного свинства. Остыла любовь к родному слову и литературе даже у просвещенной прослойки. Дворянство почти совсем забросило родной язык и в большинстве своем не читало ничего, кроме французских романов.

Алесь с ужасом убеждался в этом. Ему казалось, что русские коллеги должны бить в набат и, глубоко страдая сами, должны особенно остро чувствовать подобную боль соседа.

Высоко держал знамя один Малый театр, и потому немногочисленные люди, которые ощущали тревогу, не просто любили, а обожествляли его. Островский был у них богом. Садовский, Шумский и Самарин - апостолами. Но и здесь не было полного "ансамбля", и здесь всегда грешили в смысле декораций, исторической правды, костюмов. Богатыри играли рядом с пигмеями. И Алесь не мог не думать, насколько даже этот театр в отношении ансамбля, верности аксессуаров, сыгранности - насколько он ниже театра в Веже. Таких мужчин в Веже, конечно, не было, если не говорить о комиках (кто мог встать рядом с Провом Садовским?!), но зато какими слабыми были актрисы в сравнении с Геленой! Даже Федотова.

Хромала и режиссура. Паузы, сбои временами были невыносимыми.

…Если так было в лучшем театре - что уж говорить об остальных.

Оперная русская труппа хирела, ее забивали итальянцы. Bel canto (стиль вокального исполнения, который отличается напевностью и легкостью) без труда побеждали еще слабую русскую школу. Никого не интересовали смысл слов и игра актеров. Антрепренер Морелли при упоминании о русской труппе и русской музыке презрительно кривил губы. И в определенном смысле был прав. Хороших голосов почти не было. Декорации затасканные и бедные. Халатность и безразличие труппы и руководителей сразу бросались в глаза.

И потому партер почти пустовал, ложи посещались по контрамаркам, и лишь на галерке была кое-какая публика.

Слабый бедный хор с противными голосами: басы, ревущие, как быки на арене, полная несыгранность - смотреть на все это было просто больно.

Слова "тише, тише" пели на самых высоких нотах. При словах "бежим, спешим" стояли на месте.

Олеиновые лампы люстр часто лопались и коптили. Если в царские дни вместо них жгли свечи, на головы зрителей капал стеарин. Сетки под люстрой еще не было, и порою горячие осколки ламповых стекол падали на людей.

И главное, ничего этого, из-за общего безразличия, нельзя было исправить. К тому же дураки из цензуры буквально резали все свежее. Доходило до нелепостей даже в мелочах. Название оперы по-итальянски оставалось тем же (все равно Иван не разберется), а на русский язык переводилось совсем иначе. Зачем вспоминать такое опасное имя, как Вильгельм Телль, - пусть опера называется "Карл Смелый".

Зачем задевать церковь, вспоминая название "Пророк"? Это же богохульство! Пускай называется "Осадой Гента".

…То же, что с театром, происходило и с живописью, и с архитектурой, и повсюду. И, однако, люди не обращали внимания на это.

Они могли позволить себе такое. Алесь - не мог.

3

В самом конце масленицы Чивьин наконец наведался в гостиницу Новотроицкого трактира. Тогда, когда Алесь перестал даже надеяться на это, хотя и не знал, зачем старику было клясться, что обязательно поможет, брать на душу тяжкий грех.

- Что так долго, Денис Аввакумыч?

- Загодя грех замаливал, - сдержанно улыбнулся старик. - Потому что сейчас поедем с тобой, князь, щупать никонианскую Москву, табачницу, вавилонскую блудницу.

- Не слишком ли строго?

- Почему строго? Три лестовки (кожаные четки раскольников, вообще староверов, с кистью кожаных лепестков) перебрал. Поклонов тысячи отбил, блудница - блудница и есть. Одним табачищем надышишься, как антихрист Петруха.

Алесю хотелось смеяться. Но он молчал.

…Кликнули Макара. Пока собирались, старик, будто его и не касалось, сказал Загорскому:

- С кучером тебе повезло. Пьет в меру. Язык - узлом. Ни огаревские и никакие другие люди к нему и не подступаются: дела хозяина не продаст.

- Разве подступались?

- Они ко всем подступаются… Но этот дал им от ворот поворот. Предыдущий хозяин о нем говорит: надежен.

"Вот какие поклоны ты бил", - подумал Алесь, а вслух сказал:

- Да, собственно, чего мне бояться? Я не тайное делаю.

Глазки старика смотрели на Алеся как будто вовсе безразлично.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке