Глава десятая
Писание
Мистер Шекспир любил гусиным перышком водить.
Макнет его в чернильницу, и слова взлетают над страницей.
Любил отдельные листки, мой супруг.
Пятьдесят строк на одной стороне настрочит, пятьдесят строк на другой.
Зато всегда он знал точно, сколько насочинял.
И каждый лист сложит, загнет, на три части его поделит.
На левой стороне мистер Шекспир писал, кто говорит, на правой - кто пришел, кто вышел.
Поэзия была посередине.
Часто я видала, как он пишет, сидела тут же в комнате.
Иной раз к концу дня, а то и вовсе утром после тяжелых ночных трудов эти отдельные листки по всему по полу, вокруг ног его валялись, а он сидел за конторкой, голова на руки, и крепко, уморившись, спал.
Уж такая она, поэзия, небось. Тут наизнанку вывернешься, ее чтоб сочинять.
(Я - то его творений не читала. Я Библию свою читаю.)
Ну, а я, я по-другому совсем пишу.
Отдельные листки я не терплю. Я люблю писать в этой вот пергаменом переплетенной книжице. Пишу я аккуратно, пишу убористо, и я очень медленно пишу.
И после, как попишу, не уморюсь, а себя даже и бодрее чувствую.
Вот и вчера вечером, как кончила писать эту страницу, глянула в зеркало, волосы расчесывая на ночь, а глаза у меня яркие, сияют.
Так не горели у меня глаза с того самого дня, как хоронили мистера Шекспира.
Легко ль сказать.
Но в тот смертный день глаза мне, известно, слезы жгли. Слезы, известно, облегчают душу.
От него чуть веяло ладаном.
Меня подташнивало, когда я его целовала.
Но надо было его поцеловать, покуда Джон не заколотит гроб.
Это Куини тогда заметил, как у меня глаза горят от слез.
Я его поцеловала в губы - в последний раз.
Мертвого мистера Шекспира.
Моего плохого мужа.
Миленка моего.
Глава одиннадцатая
Лаволта
Доченька моя Сусанна, та приняла бы тех лебедей за гусей.
Глаза у ней всегда были плохие. Так, верно, и уродилась с подобным недостатком.
Я ничего не замечала, пока ей пять то ли шесть лет не исполнилось.
А тут она вдруг прибегает в дом с Хенли-стрит, и даже не раз так было, и кричит: "Папаша! Папаша!"
Бедняжке метилось, будто отца она своего увидала на дороге.
А это всего-навсего дед ее, мой свекор, Джон Шекспир, шел из кабака домой.
И эдак он приплясывал, бывало, когда сворачивал с Миер-стрит, приплясывал, пока жена не догадается, как он набрался. И от пляса, конечно, казался он моложе, чем и объясняется ошибка моей Сусанны.
Едва ли ей, конечно, случалось видеть, как пляшет ее отец.
Мистер Вильям Шекспир в танцах был не силен.
Как-то раз взялась я его учить плясать лаволту.
Лаволта - танец легкий. Просто - на каждые два шага поворотишься, потом подскочишь, тесно сдвинешь ноги и стоишь.
Так мистер Шекспир, он в огонь свалился.
Совсем немного времени прошло с тех пор, как она своего деда приняла за своего дальным-дальнего отца, как вдруг Сусанна моя приходит опечаленная, что, мол, на дворе туман.
А тумана никакого и в помине не было.
Стоял июнь, был ясным ясный день.
Ну, тут уж я ей завела очки.
Мы их на Тиддингтонской ярмарке приобрели.
В три фартинга мне стали.
Теперь-то у ней очки куда подороже, горный хрусталь, в тонкой золотой оправе, муж ей в Бристоле справил.
Джон ее зовет "моя сивилла", когда она в очках.
Пишу эти слова бесподобным гусиным пером, прежде мужним.
Кончик наточенный, острый, перо ласкает щеку.
У меня на будущее целый пучок гусиных перьев припасен, и в чернильнице полно черных чернил самого наилучшего качества. Мистер Шекспир вечно с чернилами возился, их составлял, намешивал, орешковые, купоросные.
Вот бы он подивился, узнавши, на что они сгодились его жене!
У меня и песочница отличная имеется, бумагу посыпать, в виде королевы из шахмат.
Глава двенадцатая
Доктор Джон Холл
Джон Холл, мой зять, он медицинский доктор.
Прекрасный лекарь, доктор Холл, и в вере тверд, не путаник.
Больные у него на шестьдесят миль по всей округе.
На ослике он ездит.
Графу Нортгемтону он облегчил плеврит, а графиню его водяночную, ту окончательно вылечил.
Но видно, к Джону моему прекрасному и к его врачбе мне лучше в другой раз возвратиться.
Нынче мое перо не в силах описать все его совершенства.
Нынче под моим пером выйдут и лебеди, как гуси…
Но вот что они делают, писатели, когда чересчур поздно что припомнят?
Я так думаю, возвернутся назад, да и перепашут то, что настрочили.
Уж они прибавят, уж они вычтут.
Одним словом, перелопатят то, что сами же и рассказали.
Едва ли я здесь позволю себе подобное.
Во-первых, у меня такие гладкие, такие палевые страницы.
Что ж кляксы-то на них сажать, вымарывать, между строк словечки втискивать, потом не разберешь.
А во-вторых, нечестность, если рассудить, она себе дороже (хоть и не больно честная та женщина, которая только из-за такого рассуждения честна), и, по-моему, куда честней мои мысли вам сообщать тогда же, когда они ко мне придут.
Стану вымарывать да подправлять, вы небось подумаете, будто я свои суждения переменила.
А я в сужденьях постоянна.
Сплеча не рублю, спрохвала не крою да не перекраиваю.
Первые слова - самые лучшие слова.
И, стало быть, как вспомню - упустила что-то, надо бы вставить, тут же и вставлю в том самом месте, тогда же, когда на ум пришло.
Ну, а нескладно выйдет - прощенья просим.
Вы уж простите меня, будьте так любезны. А не простите, и поделом мне, и на том спасибо.
Вот как оно будет в моей книге.
Зато вы будете покойны, что я вам правду говорю, что рассказываю, как все со мною было.
А к чему я вам это говорю, к чему своими рассуждениями вас потчую, своими правилами - так-сяк, мол, следует писать, - да все к тому, что утром нынче кое-что еще я вспомнила про чаек, в тот понедельник, в Лондоне, в апреле, перед тридцатым деньрожденьем мистера Шекспира.
Ну, а теперь - можно я добавлю, что эти чайки, мое зрелое размышление такое, орали что-то, как будто слово, покуда одна не сообразила облегчиться своей белой дрянью на голову мистера Шекспира?
"Шекспир! - визжали те чайки на лету. - Шекспир! Вильям Шекспир!"
Вот только что смотрела, как два мужика в конюшне навоз кидали.
Пар шел от навоза, который был с соломой вперемешку навален промеж стойл, на каменном полу.
И от самих от мужиков шел пар.
Вилами они работали.
Полные вилы наберут и валят в тачку.
Который помоложе, он через плечо навоз кидал. Беспечный такой, уверенный. Только запястком шелохнет, и всё.
А на запястке золотые волоски.
С виду мокрые и темные, и кучерявились те золотые волоски.
Ресницы от пыли крапчатые, светло-золотые.
Навоз тоже золотом блестел, когда его он ворошил.
Старший, тот был старательней и больше наработал.
Ну да, ясное дело, а сейчас только и стукнуло: тот день необычайный - был понедельник.
Глава тринадцатая
Юдифь
Если Сусанна моя лебедушка, то Юдифь у меня гусыня.
Юдифь - моя меньшая.
В 1585 году она родилась, так что теперь ей тридцать восемь, на два годочка младше своей сестры, хотя с виду даже и постарше.
Юдифь, конечно, тоже имя из другой книги апокрифов. Героиня, своею жизнью рисковала в шатре у Олоферна, это был генерал Навуходоносора, - чтоб земляков своих спасти. И Юдифь отрезала этому ассирийцу голову, и тогда земляки кинулись на захватчиков и разгромили их в великой битве.
Господь муж брани (Исход, 15, 3).
Моей Юдифи, ей пальца в рот не клади, по совести сказать.
А какой еще ей быть, за этим Куини замужем. И кому он нужен, одно недоразумение. Двоих людей я не терплю, и Куини - он за обоих.
Жизнь не легко дается моей гусыне Юдифи.
Не очень она у меня ловкая да сообразительная.
Никогда не была таким смышленым ребенком, как моя Сусанна.
Юдифь, она тугодумная, стеснительная, неотесанная с малолетства.
Отказалась учить буквы, ни читать, ни писать. Зачем мне нужно, говорит, читать и писать.
- Да почему же так? - я ее спрашиваю.
- А потому что я не мой папаша, - Юдифь в ответ.
Наверно, она сказать хотела, что не желает быть, как ее отец. Может, думала, что это чтение-письмо его от нас утянуло в Лондон. Как бы там ни было, Юдифь не выучилась грамоте, ни тогда, ни после. И теперь еще, если надо подписать бумагу, только ставит знак.
Юдифь в девках просидела, пока ей чуть тридцать один год не стукнул.
А замуж вышла, такого себе выискала, что помилуй Господи!
В семье не без урода, и вот такой он, Томас Куини, у себя в семье.
Отец был в Стратфорде бейлифом, да, а вот с сынком ему не повезло.
Поженились они с Юдифью, еще месяца не прошло, как вдруг оказывается, что другую женщину у нас в округе уже успел он обрюхатить. Женщина родами померла, и младенчик с нею.