Громадное же большинство собравшихся в убежище людей сами не знали, для чего их тут держат, чего ждет начальство, на что оно надеется. Думали же почти исключительно о том, как бы спасти шкуру от "казаков". Проще всего было бы незаметно ускользнуть из подземелья. Но это строго запрещалось, инерция дисциплины еще кое-как действовала, да и выйти из подземелья при все усиливавшейся бомбардировке было чрезвычайно опасно. В трезвом виде люди скрывали друг от друга все: мысли, чувства, содержимое бумажников, чемоданов, сумок, поясов. Однако пили почти все, даже женщины, гораздо больше обычного, и иногда языки развязывались. Люди шепотом говорили, что не остается больше ничего, кроме капитуляции: "Если бы дело шло об американцах или англичанах, это был бы, конечно, лучший исход. Но русские! Казаки!.." – "А чем же будет лучше, если казаки нас возьмут без капитуляции?" – "Это, конечно, так, но…" – "Кто знает, быть может, именно с русскими будет легче всего договориться. Сталин очень умный человек, я всегда это говорил!" – "Да разве он согласится на капитуляцию!" – "Все-таки не можем же мы погибать с женами и детьми оттого, что он не согласится!"
Случалось же, по подземелью проносился слух, будто в другом подземелье в глубокой тайне устроен аэродром, что на нем держатся про запас десятки самых лучших новейших аэропланов, что их всех скоро вывезут с семьями и имуществом. Тотчас приходили и более точные сведения: аэродром находится под развалинами гостиницы Ад-лон, 62 аэроплана вывезут всех сегодня ночью, ровно в 12 часов. Женщины бросались складывать чемоданы, рассовывали драгоценности и валюту по еще более потаенным местам ("в суматохе особенно легко украсть!"), жалостно спрашивали мужей: нельзя ли все-таки перед отъездом как-нибудь пробраться к себе на Motzstrasse и захватить оставшееся там серебро, – бедная фрау Коген, ведь все равно ее вещи тогда пропали бы, – просто нельзя себе простить, что так много добра оставили дома, когда уходили в это проклятое подземелье, – но ты мне ни слова не сказал, – разве ты со мной говоришь о важных вещах, – разве я могла знать, – разве это женское дело, – Господи, кто только мог думать?..
V
В помещении, оставшемся от нового канцлерского дворца, принимал немолодой чиновник с растерянным, измученным лицом. "Хорошо, что старик", – подумал Профессор, знавший по двенадцатилетнему опыту, что в Германии кое-как еще можно иметь дело лишь с пожилыми людьми. Чиновник изумленно на него взглянул, так же изумленно пробежал пропуск и, вместо того чтобы заполнить формуляр о посетителе, предложил поискать сановника в убежище. "Его здесь нет, теперь все в убежищах, спросите там". – "В каком же именно убежище и пропустят ли меня?" – мягко начал Профессор. "Поищите во всех! Скорее всего у Геббельса", – раздраженно сказал чиновник и, схватив карточку, на которой было напечатано: "F?hrersbunker", что-то на ней написал. "Искренно вас благодарю, но если?.." – "Идите ко всем… Ради Бога, идите!" – вскрикнул чиновник и схватился за голову. "Извините меня. Теперь прежних формальностей нет". Профессор не обиделся, но был озадачен, в особенности тем, что чиновник назвал министра пропаганды просто по фамилии. "Да, видно, их дела очень плохи", – подумал он не без удовольствия, хоть с тревогой: к несчастью, с и х делами были связаны и его дела.
Он бродил более часа по убежищам Wilhelmstrasse и все не мог добиться толку. Сановника нигде не было. В какой-то Dienststelle сказали, что он уехал на фронт и ожидается с минуты на минуту в "F?hrersbunker". "Так я там его – подожду?" – робко спросил Профессор и, не получив ответа, отправился в это убежище. Как только он оказался в главном подземелье, находившемся под старым канцлерским дворцом, началась сильная бомбардировка. Люди сбегали вниз, пропусков больше не спрашивали.
Профессор немного осмотрелся: как будто ничего страшного не было. Только дышать было тяжело. Он прошелся по коридору. Какая-то девица отдыхала у пишущей машинки, обмахивая себя вместо веера листом бумаги. Она с любопытством взглянула на Профессора, вынула из сумочки зеркальце и подвела брови карандашом. В конце коридора у лесенки стоял часовой. "Там, верно, покои Фюрера?" – спросил без индонезийского акцента Профессор. В девице тоже не было ничего страшного, и женщин он боялся меньше. Она засмеялась и подкрасила палочкой губы. "Сначала ее покои, покои Эбе, – сказала она, – с собственной ванной, не так, как мы живем! Но горячей воды все-таки нет, и трубы утром испортились, – радостно добавила девица. – Его покои дальше, слева от конференц-зала". Профессор был поражен. "Какая Эбе? И уж если Гитлера называют он!.."
Походив по коридорам, он устало сел на табурет в углу комнаты, которая служила столовой. Ему очень хотелось есть и пить, но он не решился обратиться к угрюмому человеку за стойкой, сердито отпускавшему пиво и сандвичи. Проходившие люди иногда поглядывали на него с удивлением, но никто его ни о чем не спрашивал. Говорили о бомбардировке, она усиливалась с каждой минутой. "Надо вести себя здесь очень, очень дипломатично", – думал Профессор. Осмелев, он подошел к одной группе, подошел с неопределенно-любезной улыбкой: каждый мог думать, что его знают другие. Профессор, ласково улыбаясь, послушал разговор. Говорили об ужине, будет яичница с колбасой. "Я полжизни дал бы за то, чтобы закурить", – сказал кто-то. "Полжизни – это, может быть, теперь не очень много", – ответил другой. Все преувеличенно радостно засмеялись. "Кажется, они не очень здесь заняты? Странно… Может быть, все делается в нижнем этаже?"
К вечеру сановник не вернулся. Люди говорили, что такой бомбардировки еще никогда не было. От волнения ли или от выпитого коньяку у Профессора вдруг начались боли. Он еле добрался до чиновника, ведавшего хозяйством в подземелье, объяснил ему дело, назвав сановника своим близким другом, и попросил разрешения провести ночь здесь. "Говорят, выйти – верная смерть!" Чиновник что-то сердито пробормотал, – по-видимому, здесь каждый новый человек считался врагом, – однако велел отвести койку. Поместили Профессора в очень тесную каморку с тремя голыми койками, находившуюся рядом с уборной. Два бывших там молодых человека даже не кивнули головой в ответ на его учтивое приветствие и тотчас, с ругательствами, вышли в коридор.
Воздух в камере был ужасный. В первую минуту Профессор подумал, что не высидит здесь и четверти часа. Он спрятал под матрац кожаную тетрадь и бессильно опустился на койку. Знал, что при болях лучше всего сидеть, не прикасаясь ни к чему спиной. "Ах, если б он приехал утром, если б он дал мне место!.. Господи, что же делать?.." Он не взял с собой ни пижамы, ни мыла, ни зубной щетки. Из лекарств был только белладональ: накануне купил в аптеке и забыл вынуть дома из пиджака. Профессор с усилием, без глотка воды, проглотил пилюлю.
Через полчаса он почувствовал себя лучше. Снял пиджак, сложил его так, чтобы ничто не могло выпасть из карманов, и прилег, положив его себе под голову. Думал, что в убежище должны быть блохи, мыши, даже крысы. Думал, что не сомкнет глаз. Однако скоро мысли его стали мешаться. "Все-таки гороскоп благоприятен, очень благоприятен", – говорил он себе. Иногда пользовался системой Куэ, но она давала хорошие результаты только тогда, когда и обстоятельства жизни складывались с каждым днем лучше, все лучше.
Молодые люди вернулись поздно и, по-видимому, были навеселе. Он заметил, что на них белые чулки. "Значит, принадлежат к его молодежи, к фанатикам. Вероятно, они служат на кухне или в кантине"… Они тоже легли на свои койки не раздеваясь. Засыпая, он смутно слышал их разговор. "Ну, что, кажется, ты еще не улетел?" – саркастически спросил старший. "Нет, я еще не улетел!", – ответил, подумав, другой, видимо, понимавший шутки не сразу. "Шестьдесят два аэроплана еще стоят под гостиницей Адлон?" – "Да, они еще там стоят", – "Куда же нас увозят? В Москву?" – "Нет, совсем не в Москву. Зачем а Москву? В Москве русские. Нас увезут в Берхтесгаден". – "А что же мы будем делать в Берхтесгадене?" – "Как что делать? Защищать Фюрера и Германию. Там приготовлены неприступные укрепления". – "Такие же неприступные, как линия Зигфрида, или еще лучше?" – "Говорят, еще лучшие". – "Говорят также, что там в холодильниках приготовлено сорок миллионов гусей с яблоками и столько же бутылок рейнвейна. Впрочем, ты всегда был дураком". – "Нет, я никогда не был дураком", – ответил, подумав, второй.
Под утро Профессор проснулся и опять услышал доносившийся сверху глухой слитный гул. Он взглянул на часы и ахнул: двенадцатый час. Молодых людей в камере не было. Ему очень хотелось пить. Рога для надевания туфель не было. Пришлось подсовывать под пятку указательный палец, это было неудобно и больно. Он сразу устал. Бумажник был цел, кожаная тетрадь по-прежнему лежала под тюфяком. "Что будет, если он еще не приехал! – подумал Профессор, оправляя воротник, галстук, бороду. – Все-таки где-нибудь же здесь да моются?.." Он вышел, чувствуя, что голова у него работает плохо. "Верно, от белладоналя"…