И ещё Иван спрашивал Батюшку, почему он так привязан к Волге, сколько и куда ни уезжал и ни уходил от неё, всегда каждый год возвращается, считай, кинет на ней, но в разных местах. Тот отвечал, что, наверное, потому, что здесь больше всего их брата, лихих людей, без которых он не может быть. Тогда Иван спрашивал: а почему их здесь, на Волге, больше всего то? Добычи много? Макарьевская тут? Но ведь и до Макарьевской их было полно, сам рассказывал, какая была вольница в старину, какие удалые ушкуйники гуляли, струги и барки грабили. Ведь с самого Великого Новгорода приходили. И Ермак почему здесь гулял, а не где ещё? И Стенька со своего Дона именно сюда пришёл, хотя ведь и в Персию, сказывали, ходил, а всё ж опять сюда и именно в Жигулях главное пристанище своё устроил. И нижегородский Костька Дудкин - тут. И черновский Степан Сучков. Да все - тут. Батюшка говорил, что так завелось потому, что Волга - главная дорога Руси, по которой испокон века везут больше всего товаров, а лучший разбой завсегда при дорогах, Иван сам знает. Да, он это знал, но знал и то, что он совсем не самый лёгкий, разбой, грабёж на этой великой реке-то и даже на этой великой ярмарке. Наоборот - в других местах и даже на Москве это делалось легче и безопасней. И ладно счас драгун нагоняют, но ведь и в старину, сказывали, на стругах и барках беспременно с пушками и с пищалями ходили, а на государевых судах и стрельцы бывали непременно, и однако же и Ермак именно тут, и весь Стенька до самого своего конца. Не-е-е-ет, не в дороге тут дело, которая была столь опасной. Иван чувствовал, что тут было и что-то иное, на этой Волге, что она во все времена так неодолимо тянула к себе всех вольных людей. Он ведь тоже уже не мог без неё Не без жалких рублёвиков да поганого серебра, спорые набирал тут - они везде были одни и те ли), не без близких, знакомых до тонкостей харь и морд, которых в Москве сбиралось зимами ещё даже поболе, - а чем-то ещё. Чем? Думал, что, может, ширью водной и земной, похожих на которые больше нигде не встречал, и даже говорил об этом с Батюшкой, и тот соглашался, что да, тоже любит эти шири могучие и не может без них жить, - но всё-таки всё это было не то. Ему казалось даже, что Батюшка знает, но пока таит от него этот главный секрет, и совсем не случайно манит именно в Жигули, где, как сказывали, Стенька даже превращался в оборотня: встретит, оберёт купчину перед горами, отпустит, тот обогнёт их, а Стенька уже там вновь его дожидается, будто по воздуху перелетал на своих ладьях. И про то, как Степан будто бы на кошме уплывал через любые каменные стены, Батюшка рассказывал. И про то, как смерть Разина не берёт по сей день, но он скрывается в каких-то пещерах. Видно, там, в этих Жигулях, Иван и без Батюшкиных слов что-то увидит и поймёт, и когда он почувствовал это, ещё прошлой осенью почувствовал, и всю зиму и начало лета ждал и ждал, сжигаемый сладостным огнём - когда же, когда?!
И вот как встретились!
В тяжёлом сыроватом зыбком полумраке каменного подземелья Иван уже различил у противоположной стены полулежащего, туго спелёнутого выше пояса холстинным рваньём Усача - широкоплечего яицкого казака, ходившего с ватагой Мишки Зари. Лютой ярости был казак, и что осталось за ним на Яике - не открывал. И всех других сидевших и лежавших Иван оглядел, несмотря на заплывающий левый глаз. Боли, как всегда у него лишь тягость, и что-то тянуло в теле слева и в голове слева. Накатывала тёплая мягкость и дрёма, и сколько-то мгновений он, наверное, и подремал, но тут же и прогнал дрёму, прикидывая, что пока тут, видимо, человек с двадцать, многие знакомые, есть простор, а через три-четыре дня сюда напихают ещё столько и столько, и тогда уж никто не сможет разлечься и дышать будут густейшим настоем пота и мочи, - и надобно поживей шевелить мозгами и выбираться им отсюда. Отметил, что и у незнакомого тонкого паренька голова обвязана, как и Усач, ветхим лоскутом бывшей холстинной рубахи, которую видел некогда на Батюшке.
Положил свою руку на сухонькую стариковскую, обсыпанную мелкой гречкой, легонько сжал её.
- Чего? - улыбнулся тот.
- Давай как вынырнем - так сразу и рванём.
- Ты прежде вынырни, батюшка.
- Удумаем.
- Удумывай! Удумывай! А пока бы поспал, обмяк, а потом я те две песни скажу - припас.
- Ну, Батюшка! Говори!
- Не-е! Сперва отмякни. Спешить некуда. У самого то много ль новых? Послушать хочу - страсть!
Сказал совсем по-ребячьи - мечтательно.
Иван везде искал, спрашивал новые песни и разучивал их, и Батюшка уже три штуки ему наговаривал прежде. Да все, кто знал Ивана, знали про эти его собирания и готовили для него песни.
- Есть новые. Но счас спеть не смогу - завтра.
- Да что ты! Что ты! Успеем. Теперь всё успеем, ты поспи.
Два узких зарешеченных, забитых паутиной и пылью оконца под потолком потускнели, в темнице стала сгущаться темнота, и негромкие гудящие голоса будто бы стали сгущаться, и все другие шумы и запахи. Батюшка, чуть отодвинувшись от Ивана, встал на колени лицом к этим тёмно-серым зарешеченным узким глубоким проёмам и, низко кланяясь и размашисто крестясь, зашептал громко и распевно, и все тёмные людские тени перестали двигаться и затихли: "Матушка Царица небесная... Иверская заступница, Пресвятая Богородица, спаси нас, спаси от бед рабы твоя... Богородице... К тебе прибегаем... яко к Нерушимой стене и предстательству. Призри благосердием всепетая Богородице, Спаси нас... Спаси нас... Спаси..."
X
Через день, в среду пробудились от надсадного скрежета железной двери. Продирая глаза, увидели на пороге узилища зевающего сонного часового и широкую рыхлую бабу с корзинкой в руках, прикрытой чистым белым полотенцем, от которой повеяло запахом горячих пирогов. Милостыню принесла, хотя вообще-то по будням её редко когда носили. Щурясь со света и ничего ещё не видя в смутной тяжко-вонючей духоте подземелья, баба несколько гнусавым голосом, как безносые на папертях, запричитала: "Божием светом Твоим Утренюющих Ти души любовию озари. Молюся, Тя ведёте, Слове Божий, истинного Бога, от мрака греховного взывающе..."
Она действительно принесла и раздавала почти горячие пироги. С луком и с кислой капустой. По два каждому. И вроде кого-то выглядывала маленькими припухлыми глазками, крестилась и шептала другую молитву: "Душе моя, почто грехами богатевши, почто волю диаволу твориши, в чёсом надежду полагавши? Престани от сих и обратися к Богу с плачем, зовущи..."
Последних слов Иван не расслышал - ушла.
И не успели они дожевать по второму пирогу, как дверь снова заскрежетала и с часовым вошёл Камчатка. Тоже с корзинкой. Тоже крестился и бормотал что-то наподобие молитвы о сирых, горемычных и любви к ближнему. Колодники, конечно, весело загудели, потому что почти все знали его, но вид делали, понятно, для часового, что только радуются новой милостыне. Камчатка принёс калачи, и тоже тёплые, и Иван понял, что их пекла та же баба, что она была пущена разведывать - здесь ли он. Каждому Камчатка дал по одному калачу, а ему давал последним, и досталось два, и в одном оказался запечённым торчащий таракан. Шибко раздосадованный Камчатка, виноватясь, хотел бросить его назад в корзину, но Иван не отдал, выковырял таракана и смачно надкусил калач:
- Таракан не муха, не взмутит брюха.
Смотревший на все эти действа костистый рыжеватый драгун засмеялся.
А Камчатка вроде вконец расстроился и дурашливо забормотал невесть что:
- Триока калач ела, стромык сверлюк страктирила.
Драгун, решив, видно, что этот верзила малость того, посмеиваясь, проводил Камчатку.
А потом Иван подошёл к двери, постучал, сунул этому драгуну-часовому пятиалтынный и попросил сходить "в безумный ряд, купить ему красоулю водочки для избавления от болестей в теле нещадных", а также и самому выпить толику за Иванову поправу, коли, конечно, не побрезгует. Тот сказал: "Отчего нс? Ни-ни!" И ушёл за красоулей. А Иван тем временем выковырял из второго калача ключ от кандалов, ибо "Триока калач ела, стромык сверлюк страктирила" означало, что тот запечён в калаче. Спрятал этот ключ в потайной кармашек в промежности порток, обсудил с Батюшкой шепотком, как он сейчас же попытается уйти, и коли это удастся, через пару дней устроит побег и ему, тем более что тот без кандалов.
- А может, Редькин явится и сам отпустит, вины-то на тебе нет. Он небось ведь торопится со мной повидаться по слову и делу-то, а мне чтой-то расхотелось.
- "Слово и дело" кричал?
- Вопил.
- Гляди, батюшка! Гляди! - покачал головой старик и добавил, что это даже хорошо, через два-три дня-то он-де ещё поколдует над Усачом и тонким парнишкой: у Усача были сломаны рёбра, и тот ночью даже забывался и постанывал, а у парнишки был вырван с кожей целый клок волос.
Красоуля появилась, её распили "за удачу". Иван снова постучал в дверь и пожаловался рыжеватому часовому, что что-то брюхо у него закрутило, в нужник бы надо поскорей. Разогретый, раздобревший от вина драгун, снова посмеиваясь, повёл его через уже жаркий от свирепого солнца двор к немыслимо вонявшему и немыслимо загаженному дощатому нужнику в углу у забора.
- А баил, что таракан не муха, - вон корчит-то... Вздыми, вздыми цепь-то - легче иттить!