Анатолий Рогов - Ванька Каин стр 15.

Шрифт
Фон

XVIII

Михаил Заря.

Почему его прозвали Зарей - непонятно. Вернее было бы прозвать Ночью, потому что он был очень тёмен лицом: волосы иссиня-чёрные, стриженные под горшок, закрывали лоб по самые брови, и брови чернущие, густые, прямые, и лицо даже чисто бритое было тёмно-синеватым аж под самые подглазья, и темнющие глаза в редкостно глубоких глазницах прямо как в дырках прятались. Чаще всего их вообще не было видно, одни эти темнющие дырки. Даже хорошо знающие Зарю, и те долго не могли смотреть на это лицо, таким оно было тяжёлым, пугающим, так давило своей мрачной силой. А уж когда он, случалось, свирепел - тогда начинался полный ужас, ибо все знали, что он не только страшно жесток, но и страшно, редкостно силён, хотя фигуру имел вроде бы и не могучую: выше среднего роста, плосковатый, только очень широкий в плечах и груди. И кулаки не больно-то огромные, но на ощупь совершенно железные - Иван из любопытства трогал. Говорили, что отец его был мельником, в парнях Заря ему помогал и иногда с новенькими на их мельнице проделывал такие штуки. Спорил, что сможет пронести телегу с десятью или дюжиной мешков жита от мельницы до запруды или до мельничного гумна. Никто, понятное дело, не верил, чтоб молодой и не огромный малый смог вообще приподнять такое. Азартные на дюжину мешков обычно и спорили. И он залезал под распряжённую телегу с житом, прилаживался, распрямлялся и медленно, стараясь, чтоб телега не качалась, в полном безмолвии всех присутствующих относил её куда условились. Говорили, что уже и в разбойниках он из озорства и на спор заносил иногда в больших домах на вторые этажи лошадей. А свести лошадь вниз нет ведь никакой возможности, лошади не умеют ходить по лестницам - ломают ноги. И только он мог их снести обратно, взвалив на загривок и предварительно спутав, конечно, ноги. Кланялись, умоляли, чтоб снёс за мзду, за выкуп какой ни то.

Рассказывали всё это другие, сам Заря говорил мало, а о прошлом, о молодости своей вообще никогда не говорил, и толком никто так и не знал, из каких он мест, знали лишь, то бывал когда-то вроде в низовьях Волги и на Дону, что ли в казаках, то ли уже в разбойниках, что прежде было, считай, одно и то же. И когда именно стал атаманить, тоже никто не знал. Знали лишь, что в последние лет пятнадцать сильнее, знаменитей, грознее и удачливей атамана на Волге не было. По нескольку сот человек в его ватагах собиралось, с регулярными войсками дрались и побеждали. И утекали бесследно, как вода в песок. Его ни разу не хватали. Считали даже, что после Степана Разина он был самый сильный и самый удачливый. И он сам так считал и про это иногда говаривал. Историю волжской вольницы знал хорошо, поминал даже великого новгородского богатыря-бунтаря Ваську Буслаева, будто бы тот приходил к волжским и донским атаманам за советами, как жить вольно. Был убеждён, что всё, что рассказывают про Разина, про его чудодействия и сверхъестественную силу, - всё правда. Что заговаривал кафтаны своих молодцов от пуль - правда, и что пули не пробивали их, а застревали в сукне и после боя молодцы их просто вытряхивали. И как и что делали необыкновенного другие атаманы на Волге и вообще на Руси, знал: про Кудеяра, про Харко, про нижегордского Константина Дудкина, про лысковского Фёдора Васильева.

Он рождён был атаманом: всё, что надо было знать и уметь вору-разбойнику, умел и знал лучше всех: дрался, стрелял, бегал, таился, хитрил. Умел подавлять, подчинять себе людей твёрдо и круто; одного за какие-то большие провинности, сказывали, убил у всех на глазах одним ударом кулака. Его очень боялись. Умел устраивать большие дела с большими добычами, и всегда справедливо дуванил дуван, то есть делил добычу, себе много не хапал. И потому, несмотря на его крутость, вольный народишко шёл в его ватагу с большой охотой, многие просились, да он не всех подряд и брал.

Приставал к Заре дважды и Иван со своей компанией, но ненадолго.

И вот этот-то первейший атаман объявился после Крещения в Москве и через Батюшку, который ещё не ушёл на Север, позвал Ивана к себе.

Остановился он в Рогожской слободе, где было не только множество ямских гужевых и извозчичьих дворов и дворов постоялых, но и целых домов, пристроек и комнат потаённых именно для такого, как их брат, народа. Ибо зимой воры и разбойники прибывали в Москву сотнями, тысячами со всех концов русской земли. Потому что где ещё, как не в сверхбогатой и сверххлебосольной первопрестольной, в которой водилось, как всем известно, даже птичье молоко, большинство из них могли с истинным размахом, неудержимостью и неповторимостью в полную усладу души и полном самозабвении прокутить, пропить, просадить, просвистеть, прогулять и даже просто разбросать по широким и кривым московским улицам всё добытое ими летом.

Прибарахлиться тоже приезжали, но таких было меньше всего.

А кто посерьёзней, тот прикупал разное оружие и изведённый за лето ружейный припас: порох, дробь, картечь, кремни.

Были, конечно, и которые и на жирную зимнюю московскую "охоту" жаловали.

Заря покупал оружие. То есть покупали его люди, более двадцати человек с ним было, а он если и ходил по Москве, то одетый богатым купцом и окружённый десятком молодцов при пистолетах заряженных под кафтанами и кистенях в рукавах. Осторожный был мужик, знал, что очень приметен лицом и что эти приметы хорошо известны полиции и драгунам и как те будут несказанно рады, если он им попадётся. И всё же в иноземное при этих выходах никогда не облачался, хотя под париком и под пудрой его чернющее лицо совсем не так бы бросалось в глаза - брезговал иноземным. Никогда не надевал.

- Есаулом ко мне пойдёшь? - спросил Ивана, как только поздоровались.

- Иль у тебя их нет?

- Первого нет, помощника мне. Про Усача-то слышал - он был.

Да, Батюшка рассказывал: оказалось, Усача крепко покалечили, и если он и выправится, всё равно из каменного мешка - или в каторгу, или в ссылку.

Предложение было неожиданным и лестным. Да только не был Иван никогда ни под чьей волей и не мог быть. Раз сходить на дело - это одно, это на неделю, на две, на месяц, это в большом гамузе, в ватаге, а навсегда или надолго, даже и под самим Зарею, и представить себе не мог - зачем?

А тот видит, что у Ивана на лице никакой радости, и добавил:

- Лагерь главный в Жигулях сделаем. Твоя доля - вполовину моей.

Всё, значит, про него знал, коль даже Жигулями поманил. Но он там и так побывает. "Хотя поучиться у Зари наверняка можно многому, - подумал Иван. - А если сразу отказаться, он второй раз уже не позовёт. Значит, пойти, но ненадолго".

И сказал, что за приглашение благодарствует, но лето с Троицы у него уже сговорено напрочь, да и пооглядеться надо, попривыкнуть к его власти - поэтому лучше, если он будет при нём пока без никакого чина - это до Троицы, а потом, как вернётся, поглядят и решат, как дальше. А сейчас в есаулы, коль большая нужда, мог бы взять и Камчатку - подойдёт вполне.

Заря согласился и велел, чтоб сразу готовился, зазнобой своей заговлялся впрок, - вот холера, и про это сведал, но наверняка не от Батюшки, тот про такое не сплетничал никогда, - чтоб готовился Иван, значит, в хороший поход по зимним санным речным путям от Устюжны на Вологду и дальше на Великий Устюг. Города богатые, а ловцов там куда как меньше, чем на Волге или в Москве.

Сорок его молодцов, как оказалось, уже сидят в Устюжне Железной, их дожидаясь и санный поезд приготовляя. Основательно всё продумывал и обставлял мужик.

- Пошерстим! Понравится! Шас!

"Шас" означало у него очень многое: от нишкнуть, затихнуть до восторга, раздумья, утверждения, окончания чего-либо.

XIX

И верно, шерстили лихо, но к Троице Иван был в Угличе, однако Батюшка там ещё не появился.

Стал ждать, опять наполняясь думами и предчувтвиями предстоящего: откроется ли там то, чего он едет и ищет, когда он даже и не знает, чего именно едет - главного про волю, вообще про жизнь или про самого себя? Каша какая-то тягучая варилась в башке и в душе; медленно шевелилась, разогревалась, вскипала, жгла - и всё больше мытарила, мытарила.

Стал обрывать эти мысли и чувствования, переключаться на Федосью. Как она застрадала-то, когда сказал, что уедет на несколько месяцев. Аж окаменела и потемнела лицом. Смотреть было жалко. И сейчас делалось жалко. И он прикрывал глаза и видел её как въяве: запахи её слышал, чувствовал на своих губах огонь её губ, её тело чувствовал - растворяющееся, обволакивающее. Ни по какой бабе так не скучал, как по ней.

А Батюшка всё не шёл и не шёл и никакой весточки не подавал, хотя назначенный срок был на исходе, и Иван стал удивляться, как опять оказался прав старик, посчитавший, что в их планы влез нечистый - кто же ещё-то?! "Но зачем? Зачем ему надобно, чтобы я не попал туда?! Непонятно! И что с Батюшкой-то могло случиться? Только разве нечаянная хвороба какая, поломание ноги или ещё что подобное, - так-то он прочный, как кремень, несмотря на всю свою лёгкость, пустяк его не свалит, - и он просто лежит и не может двинуться в каком-нибудь медвежьем углу, и ему не с кем послать оттуда весточку в этот Углич. Иначе бы непременно послал. И теперь уж наверняка пошлёт только в Москву, а может быть, туда и уже послал. И сам, конечно, только туда уже явится. Не сюда же?"

Прождав на всякий случай на три дня больше месяца, Иван ринулся в Москву. Федосья-то тоже страшно тянула.

И с ней теперь было далее лучше, чем прежде, потому что, уходя, стала говорить, когда придёт в следующий раз, и получалось по три раза в неделю, но по-прежнему пополудни или с утра. Время летело невероятно - не успел оглянуться, как пали снега.

А Батюшка так и не объявился, и никто ничего о нём не знал и не слышал, - сколько и кого только Иван не спрашивал.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора