– Откуда все это? – взволнованно говорил поэт. – Есть только один источник. Я это доподлинно установил. Греки говорят: найди источник, определи его, и ты познаешь истину.
– Болтуны, – буркнул Сулла.
– Кто? – Поэт привстал.
– Твои греки. А кто же еще?! Они хотели преподать мне свою философию еще в Афинах. Но получилось обратное. Там три дня и три ночи текла река. Кровавая река. Не советую особенно полагаться на греков и их философию.
Поэт был сбит с толку. Потерял нить своей мысли. Судорожными движениями потирал лоб. В то время как Сулла следил за ним внимательнейшим, подозрительным взглядом. Словно из-за угла.
– Слушаю, – поторопил диктатор голосом, еще более мрачным, чем вначале.
– Да… Вот я и говорю… – Поэт с трудом припоминал свой "источник", который чуть не поглотила эта самая "кровавая афинская река". – Да, источник один: страх.
– Что? – Сулла подбоченился и нагнулся над столом.
– Страх…
– Какой страх?
Поэт подумал:
– Обыкновенный. Животный.
Диктатор усмехнулся. Стал спиною. И сказал:
– Дальше?
– А твои списки… – поэт усмехнулся. Надо заметить – совсем некстати.
– Что мои списки? Какие?
– Проскрипционные.
– Они вовсе не мои! Их узаконил сенат. Надо кое-что знать, прежде чем раскрывать рот!
Сулла хватил кулаком по столу.
Бедный поэт чуть не проглотил язык. Заерзал на скамье. Кашляя нервным, спазматическим кашлем.
– Дальше?
Вариний вздрогнул. Из последних сил выговорил:
– Многие знатные люди – в страхе. Все ждут своего конца. Трусят. Дрожат, как зайцы. Не кажут носа из дома. Как улитки пугливые.
Сулла злорадно спросил:
– И все из-за этих списков?
– Да. Из-за крови. Из-за убийств беспричинных.
– Без причины даже таракан не дохнет. Запомни это, Вариний.
– Это верно…
– А если верно, то надо знать, чего хочешь, чьим ходатаем являешься. За врагов отечества хлопочешь? О марианцах печешься?
– Нет.
– Так за кого же, Вариний?
– За честных. Ни в чем не повинных…
– Можно подумать, что Рим обезлюдел.
– В некотором смысле да…
Сулла вышел из-за стола. Медленно приблизился к поэту.
– На твоем месте, – сказал он, – я бы обходился без "некоторого смысла". – И передразнил поэта: – Без "некоторого смысла". Не строй из себя дурака – я тебя вижу насквозь.
Поэт вдруг осмелел. Он переступил через грань, когда все уже безразлично, когда собственное достоинство начинает довлеть над всеми прочими ощущениями и чувствами.
– Я не дурак, Сулла. И видеть насквозь меня трудно. Ибо я не финикийское стекло. И даже не римское. Я – человек.
Он поднялся с места:
– Я хотел побеседовать по душам. Как со старинным другом. Наверное, я ошибся. Прощай, Сулла!
Диктатор не ответил. Не проводил до дверей. Не сказал "до свидания" или "прощай". Вызвал Децима. И сказал тому:
– Ты видишь этого человека?
– Который направляется к выходу?
– Да. Это неисправимый марианец. Половина имущества – твоя. Голову выставишь на форуме. – Перехватив удивленный взгляд центуриона, заметил: – Его голову, Децим! Его!
Центурион бросился выполнять приказание. Его шаги были слышны в таблинуме довольно долго. И замерли только тогда, когда Децим вышел во двор.
Сулла крайне возмущен. Дерзостью этого Вариния. Взял прекрасный граненый сосуд с вином и приложился к нему. А вода из летнего снега окончательно успокоила его. Походил по комнате широким шагом, сочиняя в голове письмо в провинцию Идумея, где следовало увеличить налоги. Ибо нужны деньги. Много денег…
Вошедшему Эпикеду сказал:
– Где-то по Риму, говорят, блуждает поэт Вакерра… Хороший поэт! Скажи, чтобы привели его ко мне.
– Я, кажется, знаю его: такой плюгавенький…
Сулла сердито посмотрел на слугу:
– Это не самое худшее качество, Эпикед. Одним словом, найди и доставь его ко мне!
10
Римские граждане, казалось, придавлены. Словно прессом новой давильной машины, изобретенной в Испании для виноградарей. Сулла крутит ее ручку с великим умением. Не щадя ни сил, ни времени. Днем и ночью стучатся в дома центурионы, неся черную весть. Неприсутственный день в этом отношении ничем не отличается от обычного, иды – от календ, декады от месяца. Днем и ночью составляются проскрипционные списки. А сколько пропадает людей и без списков? Кто это учитывает?
Слезы полились рекой. А кровь? Кто учитывал ее? Может быть, Гибрид и его магистраты? Может, Гай Варрес и его люди? Фронтан или Руф? Кто?
Дома, подлежавшие конфискации, тщательно вносились в списки. Сады тоже. Вплоть до дерева, имеющего хоть какую-либо ценность. И жемчуга заносились в списки. И деньги аккуратно складывались в эрарии. И там их считали квесторы. А жизни? Кто им вел счет? И зачем это? Кому?
Люди спрашивали друг друга: где же боги? Разве и они убоялись проскрипций? Разве и они забились в свои углы и не кажут носа на люди? Что же с ними? Где справедливость? Почему боги не отличают старого от молодого, вдову от девушки, детей от пожилых? Где же все-таки боги? И что же происходит в этом Риме?
А сколько вен добровольно вскрыто? Из опасения, что явится центурион с черной вестью и скажет: "Великий и мудрый Сулла спрашивает тебя: "Не прожил ли ты свой век?" Это была сакраментальная формула. Это был приговор. Неотвратимый. И его приводили в исполнение немедленно. Если вопрошаемый проявлял малодушие и не находил дорогу в бальнеум, чтобы вскрыть себе вены, – ему помогал центурион. Точнее, помогал взмах его меча. Грозного, как молния.
Диктатура Суллы – так утверждали все – входила в силу, была в полном разгаре, точно пожар, раздуваемый свежим морским бризом. И тем не менее с его уст не сходило слово "демократия". И вскоре он принял (вторично) консульство вместе с Метеллом Благочестивым. Это было очень удобно: верховная власть плюс консульство. Это сохраняло видимость республиканской демократии. Однако Сулла нанес смертельный удар по народным трибунам, и этот институт фактически исчез. Это был удар по плебсу. Правда, в то же самое время Сулла нанес удар и по всадникам, ликвидировав их привилегии. Но популярам не приходилось радоваться этому: просто логика борьбы за власть вынудила Суллу убрать всадничество с поля политической битвы. Благодаря соучастию одних, оцепенению других и равнодушию третьих Сулла достиг высшей власти. Сенат трясся в страхе, оформлял задним числом все деяния Суллы, придавал им видимость законности.
Многие римляне, потеряв ощущение реальности и принимая все это за страшный ночной кошмар, обращались к помощи различных гадателей. Учуяв наживу, по городу сновали персидские, вавилонские, мавританские и прочие прорицатели, предрекавшие будущее. Никогда не ошибался тот, кто по светилам или по линиям рук предсказывал кровавую годину. Ибо в этом им старательно помогал не кто иной, как Сулла.
Особенно невыносимыми казались ночи. Вооруженные до зубов солдаты, держа над головами факелы из боярышника, маршировали по улицам. И согласно спискам убивали и грабили несчастных граждан. Никто не знал в точности, чья наступает очередь. Если опасность миновала нынче, это вовсе не означало, что миновала она вообще.
– Я боюсь покрова ночи, – признался Корд колбаснику.
Сестий молчал. Озирался вокруг: ему все мерещилось, что кто-то их подслушивает. Он похудел и осунулся, на щеках появился серый налет.
– За донос сейчас много платят, – шептал он басом своему соседу.
– Что?
– За донос, говорю, много платят.
И они забивались в темный угол лавочки и там обменивались короткими иносказательными фразами.
– Не доверяй Марцеллу, – советовал Корд.
– Он тоже? – удивлялся колбасник.
– Нет. Но может предать просто так. Сам того не подозревая.
– А Крисп? – И оба соседа зажимали себе рты.
Марцелл шептал в самое ухо башмачнику, обжигая горячим дыханием:
– Его теперь носят на носилках… А ведь простой центурион…
– Простой ли?
– Ты прав, Корд, наверное, не простой. Он, говорят, и по ночам разгуливает по городу.
– Зачем?
Колбасник удивленно вскинул брови:
– Тебе надо объяснять?
– Да.
– Потому что по ночам тоже убивают.
Корд задумался и тихо сказал:
– Он нам был вроде бы другом.
Сестий махнул рукой:
– Это быстро забывается. Ко мне приходит его слуга, берет колбасы и денег не платит.
– А ты веди счет.
– Я-то веду. Лишь бы и Крисп вел. Боюсь, что он стал к тому же и забывчивым.
– Тсс…
Кто-то подошел к лавке. Это оказался зеленщик Марцелл.
– Шепчетесь? – сказал он громко. – Это сейчас в большой моде.
Корд и Сестий смутились.
– Что ты! – сказал Сестий. – Мы тут пробовали одну колбасу.
– По глазам вижу, что врешь!
– Клянусь богами! – воскликнул степенный Корд.
– И я клянусь! – сказал Сестий.
Зеленщик захохотал.
– Перепугались? – сказал он. – Дружно отказываетесь? А я, знаете, ничего не боюсь. Чем хуже – тем лучше. Да, да! Говорят, рабы восстали в Этрурии. Где-то в ста милях отсюда. Это же совсем рядом! Допустим, восстание подавят. Но для того, чтобы подавлять, тоже надо силу иметь. А там, смотришь, пойдут на нас луканцы. Или бельги. Или какие-либо далекие парфяне нагрянут. Это предсказывал один перс-гадатель.
Корд и Сестий словно в рот воды набрали. А зеленщик продолжал как ни в чем не бывало. Знай шпарит и даже в ус не дует:
– Это очень хорошо, что восстали рабы. Они, говорят, очень злы и рубят головы всем встречным-поперечным. Это очень хорошо!