V
Марья Николаевна Юрьева, по приезде своем в Царское Село, помещена была в уютной, хорошо меблированной квартире и находилась под особым наблюдением Яниша, который ежедневно навещал ее. Ей ничего не было известно о завещательном распоряжении государя, а в глубине своего сердца она надеялась когда-либо увидеть его. И когда, с быстротою молнии, распространилась по России весть о его внезапной кончине, Марья Николаевна ничего не знала о том, пока ее лично не удостоила своим посещением вдовствующая государыня и сама сказала ей о том, упомянув и о столь благовременно сделанном завещании императора о Мусиных-Юрьевых. Потрясенная этим известием, Юрьева в половине марта разрешилась от бремени двумя девочками, нареченными, по завещанию, Евдокией и Марфой, но старшая умерла скоро после рождения. Тогда императрица Мария Феодоровна перевезла Марью Николаевну с малюткой Марфой к себе, в Павловск, и заботливо взяла на себя попечение о них. В письмах своих к лицам, составлявшим ее интимный кружок, она называла Марфу Павловну не иначе, как "та petite", сообщая подробности о ее детской жизни. Уважая память своего несчастного супруга, она как бы удочерила его ребенка, приняв на себя заботы о его воспитании. Старожилы Павловска долго после того рассказывали о прогулках императрицы по парку в сопровождении маленькой "княжны" Марфы Павловны. Но императрица не забыла и о ее матери. Уже в 1802 г. Марья Николаевна Юрьева вышла замуж за сенатского чиновника Вакара, вслед за тем назначенного губернским прокурором в Могилев. От младшего ее сына, давно уже покойного, мы узнали, что потомство ее было многочисленно, но большая часть детей умерла в младенчестве. Она умерла уже в конце 20-х годов, в скором времени после рождения младшего сына. Неоднократно он высказывал нам свое недоумение, почему при свадьбе матери императрица Мария пожаловала ей осыпанный брильянтами портрет не свой, а императора Павла, но мы нашли неудобным в то время давать ключ к разрешению этой загадки… К глубокому сожалению Марии Феодоровны, маленькая Марфа Павловна прожила очень недолго и умерла в 1803 году. По повелению императрицы Марии, состояние Марфы Павловны Мусиной-Юрьевой тогда же передано было в собственность "матери ее, надворной советнице Вакар".
Невольный преступник
I
Что такое учитель рисования в бедном захолустном городке и, притом, в уездном училище? Даже среди скромных педагогов еще в весьма недалеком прошлом это было забитое, загнанное существо, дрожавшее за завтрашний день и боявшееся всякого, даже чужого начальства. Директор училищ губернии являлся для него божеством, а местный городничий и штатный смотритель училища - лицами высшего порядка, одно пожатие руки которых надолго счастливило скромного рисовального учителя. Да и как могло быть иначе? Нищенское содержание, скудное образование и перспектива умереть с голоду при потере места в случае малейшего каприза начальства… Но зато никто не умел так приспособляться к жизни и людям, как бедный учитель рисования, и никто из педагогов не служил так долго в заведении, как он. Насколько мне помнится мое собственное далекое прошлое учебной службы, учителя рисования были всегда старенькие, молчаливые, но добрые и обязательные люди, на сморщенных, худеньких лицах которых вечно был один вопрос: "Не помешал ли я вам, не сердитесь ли вы на меня?" Весьма возможно, что и в забитом педагоге жила широкая душа художника: они проще и лучше других относились к детям.
В 60-х годах прошлого века в городе Павловске Воронежской губернии был именно такой учитель рисования в уездном училище, Василий Иванович Попов. Служил он что-то очень долго, чуть не все 60 лет в одном и том же Павловске, отвергая случайно выпадавшие на его долю лучшие места и почти никогда не выезжая из города. Любили его дети, любили горожане, да и начальство относилось к нему хорошо. И неудивительно: "старенький дедушка" был тихого нрава, добр, уступчив, а на уроки ходить было для него чистое удовольствие. Но в глазах у дедушки часто заметно было тоскливое выражение; часто видели в церкви, как он молился с усердием, не замечая слез, струившихся по его лицу, со вздохом повторяя: "прости мне, окаянному рабу Твоему!" Чистая жизнь Василия Ивановича была для всех горожан как на ладони: все его знали чуть не со дня своего рождения, и горячая молитва праведного старичка умиляла их, особенно женщин, до слез. "И-и, батюшка, - говорили они, - Бог тебе простит! Какие и грехи-то у тебя! Бог тебе простит! Ты о нас, грешных, помолись!" И Василий Иванович кланялся на все стороны, извиняясь, что, может быть, кого потревожил, и снова молился, и снова тяжко вздыхал. Сам павловский протопоп, вместе с тем и сослуживец Василия Ивановича по уездному училищу, во время богослужения чаще кадил в сторону Василия Ивановича и говорил иногда о нем прихожанам: "истинно христианского жития сей человек и к дому Божию усердный!" Когда хоронили Василия Ивановича, на похоронах был весь город, и протопоп сам сказал проповедь, начав ее словами: "Память праведного с похвалами".
Но незадолго до смерти Василия Ивановича его навестил давний друг его, Михаил Федорович Курицын, и старик, зная, что дни его сочтены, поведал ему за тайну скорбь свою, удручавшую всю его жизнь. "На духу еще никогда не говорил, а тебе скажу: все будет легче!" - сказал он приятелю.
И Василий Иванович действительно рассказал Курицыну что-то странное, небывалое, даже загадочное… Во время рассказа голос старика ослабевал иногда до шепота, в глазах выражался ужас, и он начинал дрожать, творя крестное знамение: видно было, что он всем своим существом переживал прошедшее, ярко встававшее перед его глазами. Сущность его рассказа заключалась в следующем.
II
В самом начале XIX века Василий Иванович Попов был еще юношей и учился в академии художеств в Петербурге. Его привез туда помещик того села, где отец его был дьячком, заметив у него способности к живописи. Тяжело давалось Василию Ивановичу академическое ученье, но еще тяжелее приходилось ему жить в столице. Несколько рублей, оставленные ему помещиком, обеспечили ему существование в течение двух-трех месяцев, но затем началось голодное, беспросветное прозябание. Жил он в углу у старухи-молочницы на Васильевском острове и лишь изредка находил себе работу, то рисуя какую-либо "парсуну" лавочника или купца, то малюя вывески. Скромный, боязливый, Василий Иванович почти не знал ни Петербурга, ни его обитателей, и даже в свою академию ходил с некоторым страхом, почтительно сторонясь будочников с алебардами. То были суровые времена, и легко было погибнуть ни за грош… Петербург солоно пришелся юноше, и он мечтал лишь о наступлении того блаженного времени, когда он получит место учителя рисования и навсегда покинет угрюмую северную столицу. Но этого счастливого будущего приходилось ему ждать еще более года, как вдруг его тихая жизнь нарушена была, как он выразился, "дьявольским наваждением".
В одну из темных зимних ночей Василий Иванович был разбужен несколькими "партикулярными людьми", которые, не давая ему опомниться, приказали ему одеться, взять с собой краски и палитру и, на глазах остолбеневшей хозяйки, увели его с собой на улицу. Здесь стояли сани, запряженные тройкой лошадей. На голову Василия Ивановича накинули тафтяной черный платок, набросили ему на плечи огромную медвежью шубу и затем посадили его в сани. Бедный юноша потерялся от страха, но когда сани двинулись, то вскрикнул:
- Люди добрые, куда же меня везете?
- А ты молчи! Потом узнаешь, - грубо сказал ему партикулярный, сидевший с ним рядом.
Самые ужасные предположения теснились в голове Василия Ивановича: то ему казалось, что его везут в крепость или ссылку по какой-либо ошибке, чему, как он слышал, бывали случаи; то приходило на мысль, что его хотят убить и где-либо бросить за городом. "Но за что, за что?" думал он с отчаянием. И вдруг его осенила утешительная мысль, что эти страшные люди принимают его за другого кого-либо.
- Я - ученик академии Попов, - закричал он, пробуя сдернуть платок, но тотчас же почувствовал удар кулака по плечу и услышал суровый голос соседа:
- Тебе сказано: молчи, кутья! Иначе тебе несдобровать. Молчи и делай, что велено тебе будет.
Вне себя от страха, Василий Иванович уже не подавал голоса, не помнил, долго ли они ехали, и очнулся тогда только, когда сани остановились и его спутник сказал ему:
- Ну, слезай теперь, бери меня вот за руку и иди.
Кругом раздавались голоса, слышен был какой-то шум, Василий Иванович готов был поклясться, что где-то вблизи его послышался лязг цепей, но ему не пришлось замечать окружающего: на спине своей он чувствовал пинки, вынуждавшие его быстрее итти по лестницам, путаясь в длинной медвежьей шубе, и пройти несколько комнат в тишине, нарушаемой только звуком шагов его и его спутников.
Но вот они, видно, достигли цели. С Василия Ивановича сняли шубу, сдернули с головы его платок, и он увидел себя в большой полутемной комнате. Лишь в одном углу ее за ширмами виднелось пламя восковой свечи. Пред Василием Ивановичем стоял человек, молодой еще на вид, насколько мог он разглядеть в темноте, в белом халатике, с докторскими инструментами в руках. С сильным иностранным акцентом он сказал трепетавшему юноше: "Подите сюды", и повел его за ширмы.
За ширмами, на большой железной кровати недвижимо лежал покрытый широким плащом человек, уже, по-видимому, покончивший свои счеты с жизнью. У Василия Ивановича подогнулись колени, когда он увидел, что лицо мертвеца избито и обезображено. Голова пошла у него кругом, и молодой доктор дал ему выпить несколько глотков воды.