Он сразу принял решение, только сомневался в одном - сколько запросить в случае удачи с этого мальчишки, царя Вавилона. Уже идя навстречу тайному посланцу, определил: "30 талантов золота. Даст. Обязательно даст".
Скифские вожди сразу откликнулись на любезное приглашение старого друга, царя мидян. Гарем Киаксара славился далеко за пределами Мидии. Лучшие публичные дома Вавилона не шли ни в какое сравнение с затеями мидийского гарема. Нет, совсем не все равно, где и с кем пить и безобразничать. А старый друг, видно, напуган и готов на все.
Здравствуй, "Ласточкино гнездо"! А ну, покрути нас, Киаксар, мы посмотрим, смогут ли мидийские женщины сильнее вскружить нам головы.
Эй, мидийские воины, верные союзники! Мы дрались бок о бок, давайте и пить вровень. Если гость напьется у вас в доме - он верит вашей дружбе. Так считают у нас в степях.

В разгар пира Киаксар прижал платок к губам и, притворившись захмелевшим, вышел из-за стола. Это был условный сигнал. Мидяне выхватили спрятанное под одеждой оружие.
Сперва - Мадая. Надетый под просторный плащ панцирь удержал острие предательского кинжала. Нет, не за тем Мадай, прозванный Трехруким, поднялся царем над всеми скифами, чтобы его можно было зарезать, как ягненка для трапезы. Мадай даже не оглянулся на убийцу. Одним львиным прыжком перенес он погрузневшее тело через стол, в самую гущу мидян, столпившихся против него.
Вырвать меч у первого растерявшегося врага было делом одного мгновения. Хруст выломанной из плеча руки, крик боли, и второй воин рухнул с разрубленным лицом, оставив свой меч Трехрукому. И встал Мадай над пиром с двумя мечами в руках.
Навсегда запомните вы, мидяне, кровавый ваш пир. Позор вашей подлости переживет века, вцепившись, как репей, в хвост скифской слезы!
- Агой!
И метнулось пламя светильников от древнего боевого клича. Завертелось в руках Мадая блестящее колесо смерти. Не одна отчаянная голова, сунувшаяся остановить стальное это колесо, покатилась по дорогим коврам под ноги дерущимся. Тяжелые блюда, острые горловины расколотых амфор, подушки, скамьи - все стало оружием. Пронзенные мечами скифы последним живым усилием притягивали к себе врага, погружая клинок в свое тело по самую рукоятку, и умирали, не размыкая объятий, по-волчьи сцепив зубы на горле предателя.
Но силы были слишком неравны. Скоро только горстка скифов, сумевших завладеть оружием, спина к спине отбивалась от наседавших со всех сторон мидян.
- Опрокидывайте светильники! - вдруг, задыхаясь, прохрипел Трехрукий, и сам пнул ногой кованый треножник.
Горящее масло, шипя, хлынуло на ковры навстречу наступавшим. Мидяне отшатнулись. Это спасло скифов. Валя светильники, они выскочили из рокового кольца и, не выпуская из рук оружия, прямо с высоты галереи бросились вниз, скатились по обрыву и побежали в мелкой воде вдоль берега, стараясь не потерять друг друга в непроглядной темноте. Когда обогнули озеро, Трехрукий остановился. Погони не было. Багровое зарево пожара, трепеща, расползалось по темному небу. Трехрукий усмехнулся. Это горело "Ласточкино гнездо".
Страшной клятвой поклянется в ту ночь Мадай отомстить Киаксару за предательство. Пять мучительно долгих лет будет ждать Мадай в скифских степях своего часа. И такой час настанет.
Подрастет у мидийского царя сын, нареченный в честь деда Киаксара Дейоком. И станет мальчик обличием и умом похож на любимого деда царя. И всей душой привяжется к сыну старый Киаксар и станет всячески отличать его среди других своих сыновей.
Тогда-то, в один безоблачный день, явятся к царю мидян семеро скифов. И приведет их Хава-Массагет, прозванный Зубастой Овцой, - начальник телохранителей Мадая. Бросятся беглые скифы в ноги мидийскому царю, раздерут на себе одежды, расцарапают лица.
И узнает Киаксар, что хочет злопамятный Трехрукий живьем содрать кожу с верных телохранителей своих за то, что плохо берегли его на том памятном пиру. И будут молить скифы царя мидян о покровительстве, чтобы служить ему верой и правдой и исполнять любую нужную царю работу, не требуя взамен ничего.
И помутят боги разум царя мидян, и подумает тогда Киаксар: "Пусть все знают, что величье мое, Киаксара, сына Фраорта, внука Дейока, царя мидийского, выше величья Мадая Трехрукого, царя над всеми скифами. Пусть все видят, что грозные некогда скифы, побежденные мной, оставили своего царя и молят у меня, Киаксара, покровительства и милости".
И примет царь беглых скифов и назначит им обучать своих мальчиков скифскому языку и стрельбе из лука. А еще сопровождать царевичей на охоте и поставлять свежую дичь к царскому столу.
Целый год будут семеро скифов исправно служить Киаксару и войдут к нему в полное доверие. Тогда убьют они на охоте маленького Дейока, приготовят его так, как обыкновенно готовили дичь, и накормят его мясом Киаксара и его сотрапезников. А сами уйдут в Лидию, в Сарды, к царю Алиатту, сыну Садиатта. Алиатт же, боясь мести Мадая и соперничая с Киаксаром, не выдаст скифов по требованию мидийского царя. И начнется между ними война. А семеро беспрепятственно вернутся к Мадаю Трехрукому в скифские степи. Так будет отомщен Мадай.
- А потом? - Маленькая Агния сидела между нами у края обрывистого берега, жмурилась на яркую воду реки и болтала ногами.
- А потом Таргитай завернулся в львиную шкуру и пошел отыскивать исчезнувших своих кобылиц. Шел он, шел и набрел на большую пещеру под береговой кручей у самого Борисфена. А в этой пещере жила полудева-полузмея, великая Табити-богиня. Увидел ее Таргитай и сразу же влюбился. А она говорит…
Агния перебила меня:
- Она красивая, богиня?
- Да, очень красивая.
- Как моя мать?
- Нет. - Аримас внимательно вглядывался в лицо маленькой Агнии. - У нее курчавые волосы, целая шапка курчавых волос, которые переплетаются, точно змеи. И глаза большие, черные, с длинными, загнутыми ресницами…
Агния улыбнулась, высунув между зубами кончик языка.
- И улыбается она…
- Агния! Агния! - долетел до нас голос царицы. Там, вдали, за колышущимся морем трав, в которое с жужжанием ныряли пчелы, хорошо были видны три знакомые фигуры у дедовой кузницы.
- Иду-у! - протяжно пропела маленькая Агния и, неохотно поднявшись, попросила меня: - Давай поедем на Светлом. А то я немножко, совсем немножко боюсь ваших собак.
- О, мать всех скифов, великая Табити-богиня! Умерь свою обиду, спаси от страшной беды сыновей своих! Никогда, никогда не прислонялся Мадай к алтарям чужих богов… Только во славу твою, Змееногая, сокрушал он роскошные храмы их, сдирая кожу с лживых жрецов на чепраки скифским коням! За что отвернула ты любящее лицо от гонимых детей своих? Каких жертв требуешь ты еще от нас, несчастных?!
Так молил Мадай Табити-богиню, и, отступая, скифы снова вытаптывали посевы, разрушали храмы, жгли и опустошали города.
Все, что долгие годы терпело скифскую неволю, поднялось против скифов. Во многих покоренных городах жители, восстав, перебили скифские гарнизоны. Прежние друзья наглухо запирали крепостные ворота и бесстрашно встречали незваных гостей стрелами и кипящей смолой с укрепленных стен. Наказывать за измену было некогда: мидяне наступали на пятки. Горе скифу, осушившему лишнюю меру вина и уснувшему на лишний час. Такой просыпался лишь для того, чтобы заглянуть в пустые глазницы смерти. Любые сокровища готов был отдать теперь каждый воин за сменного коня. В безостановочной скачке кони ломали ноги, падали запаленными или сраженными стрелами преследователей.
Уверовав в то, что счастье изменило ему, Мадай не решался даже на попытку самому атаковать обнаглевшего врага. Признанные скифские вожди были почти полностью перебиты на пиру у Киаксара, и теперь откатывающаяся на север орда только злобно огрызалась на бегу, как затравленный собаками волк.
И все же скифский царь оставался верен себе. Почерневший, закопченный в дыму пожарищ, осунувшийся, в помятом панцире и шлеме, он скакал с тремя сотнями самых отчаянных позади своего воинства, яростно рубясь в гуще схваток, прикрывая отступление. По ночам, когда скакать по незнакомой местности было опасно, Мадай, лежа на подстеленном чепраке и намотав на запястье повод, со щемящей нежностью вдруг вспоминал свое степное детство. Удивительно ярко видел себя маленького - большеголового крепыша в короткой конопляной рубахе, с хворостиной в руках, не поспевающего за противной пегой козой, потому что босые ноги его больно накалывала короткая, срезанная пастьбой травяная стерня. И остро ощущал уколы этой стерни, будто сам в этот миг ступал по ней босой розовой ступней.
А с рассветом опять скакал, меняя коней, отбивая внезапные наскоки, ни о чем не думая и ничего не чувствуя.
Последним вошел конь Мадая в безопасные воды Борисфена, и первым узнал Мадай оглушившую его новость.
…Удивляясь самой себе, Агния Рыжая теперь чаще, чем прежде, думала о Мадае. Любовь к Нубийцу, захватившая ее целиком, заставляла по-другому взглянуть на далекого супруга-царя, заново наедине с собой пережить все страхи той единственной ночи с ним. Но теперь эти привычные страхи уже не были страхами. Правда, Агния еще продолжала жалеть себя, ту молодую, неискушенную девушку, по капризной воле богов ставшую царицей, но теперь к этой жалости примешивалась какая-то смутная жалость и к самому Мадаю, чувство спокойного, безусловного превосходства над ним. Ей почему-то иногда хотелось, чтобы Мадай видел, как она счастлива, как любима, как счастлива и любима дочь ее - маленькая Агния.