Однако вскоре учитель заметил, что получается не только, ерунда, но и несправедливость: арийцы надрываются - поют, а евреи бьют баклуши. Он поставил им по двойке, но что это за наказание? Дал им по дополнительному домашнему заданию - опять мало! Поставил всех четверых на колени перед доской, но и этим не удовлетворился: петь-то они не поют!
Класс затянул марш гитлерюгенд: "Режь, громи и убивай…", девочки - сопрано, мальчики - тенорами (басов пока еще не было: голоса у них ломались). И тут к господину Гееку пришло решение - простое, ясное, естественное…
- Довольно! - скомандовал он, рассекая воздух руками, и хор резко оборвался. - Как видно, друзья мои, - улыбнулся господин Геек. - у наших приживальщиков слишком привольное житье. Вы ноете, а они что? Спокойненько слушают? На концерт пришли?…
Тут сам Геек едва подавил улыбку, а ученики просто прыснули со смеху. Однако блестящую идею нужно было доводить до конца, и господин Геек, медленно утерев глаза, высморкался, набрался вдохновения и проверил, достаточно ли сосредоточились ученики.
Наступила гробовая тишина.
Четверо евреев тоже повытягивали шеи, загипнотизированные молчанием, струившимся с еще приоткрытых губ господина Геека, как с двух комков застывшей лавы.
- Пусть евреи поют! - вдруг прогремел багровый от негодования господин Геек. - Пускай услаждают нас серенадой!
Неожиданный прием нападения ошеломил всех.
Наступила тишина, но на сей раз не гробовая, а триумфальная, то было молчание величественного немецкого орла, широко распластавшего могучие крылья. Теперь уже аплодировали все. Кроме евреев…
Симон Котковский встал, тряхнул занемевшей ногой и с удрученным видом остановился перед учительской кафедрой. Получив приказ, он немедленно сложил губы сердечком и добродушно затянул известную народную песню "Лучше смерти в мире нету…", посвященную памяти героя Хорста Весселя. Закатив глаза и миролюбиво сложив руки на животе, он едва успел прошептать: "Выше знамена, омытые кровью…", как молниеносно раздался дикий хохот всего класса, включая трех евреев, стоявших на коленях.
Никудышный исполнитель безмятежно затянул вторую строку: "Немцы по крови - вперед!", но тут, перегнувшись через кафедру, господин Геек ударил его линейкой и прокричал прямо в ухо: "Молчать!" Хотя учителя и самого душил лихорадочный смех, он был в высшей степени оскорблен таким исполнением: оно, конечно, не еврейское, но и немецким его никак не назовешь. Вернувшись к доске, Симон Котковский выбрал местечко поудобнее, опустился на колени, подпер свой толстый зад пятками и обхватил живот руками: пусть и ему будет поддержка.
Моисей Финкельштейн поднялся по знаку руки, не дожидаясь слов. Стараясь подавить нервную икоту, он подошел к кафедре. Из-под очков катились слезы. От стыда, от страха, от того, что класс, не унимаясь, хохотал… Никто толком не знал Моисея Финкельштейна. Отец его ушел от матери, и она жила только сыном и только ради сына. Поденщица, она еле сводила концы с концами. Прижав руки к груди, словно защищаясь от удара, Моисей Финкельштейн запел почти шепотом, задыхаясь и в нос. Учитель сразу же отослал его назад к доске, и, подавленный, жалкий, несчастный, он снова опустился на колени, глотая слезы и позор.
Наступила очередь Маркуса Розенберга.
- Я петь не хочу, - сказал он вызывающе.
- А кто тебя заставляет? - спокойно сказал Геек.
Довольно высокого роста, с тонкой, как у молодого оленя, шеей, Маркус Розенберг не выносил ни малейшего унижения. Часто по вечерам, собравшись вместе, гитлерюгенд нападали на него. Топография его поражений была представлена шрамами, исполосовавшими ему все лицо.
- Нет, я петь не буду, - повторил он дрожащим от удивления голосом.
Согнув массивную спину, чтобы тяжелый взгляд вонзился в Маркуса Розенберга поглубже. Геек грузно двинулся на него, и Маркус отступил. Он пятился до тех пор, пока не натолкнулся на доску.
- Кто тебя заставляет петь, дружок? - вкрадчиво повторил господин Геек ровным голосом. - У меня по принуждению не поют - только для удовольствия. Вот, спроси у Моисея Финкельштейна.
Схватив еврейского мальчика за отвороты, Геек швырнул его на колени и вывернул ему руку.
Искусность приема в сочетании с утонченностью издевательств привели в восторг Юных гитлеровцев, и в наступившей тишине раздались их аплодисменты.
- Ах, вот оно что, у нас, оказывается, есть гордость? - проворковал Геек и так скрутил мальчику руку, что тот застонал. - Но еврейская гордость для того и создана, чтоб ее сломить, - добавил он.
Маркус Розенберг застонал еще громче, но губ не разжал.
- Что ж, посмотрим, когда еврейская кровь… поглядим. - Нежность в голосе Геека достигла своего апогея.
Минут через пять у Маркуса разжались побелевшие губы, и он взвыл. Еврейская честь была попрана. Господин Геек с облегчением вздохнул и швырнул мальчика на пол.
- Вонючка, - процедил он и обернулся к побледневшему Эрни. - А этот что? Я чуть про него не забыл.
Маркус Розенберг лежал, обхватив голову руками и уткнувшись лицом в пол. Юные гитлеровцы были в восторге: удалось-таки сломить его гордость.
Слезы повисли на ресницах Эрни. Они все же не помешали ему заметить в первом ряду окаменевшее в ожидании лицо его подруги Ильзы. Глаза молили его петь.
- А этот чурбан когда соизволит начать?
Эрни обернулся к учительской кафедре. Горькая складка прорезала переносицу.
- Простите, сударь, я еще не знаю, должен ли я, - пробормотал он и, выкатив обезумевшие глаза, покорно завел руку за спину, чтобы учителю удобнее было ее схватить.
Класс смолк. Заинтригованные ученики в первом ряду жадно ловили срывающиеся с губ Эрни Леви слова: "Не знаю… я не знаю…"
Геек испугался подвоха.
Осторожно протянув руку, Геек второй прикрыл лицо, но ребенок не шелохнулся. Тогда он быстро схватил его руку с такой силой, что легкий, как перышко, Эрни, прежде чем у пасть на колени, перекувырнулся в воздухе, как рыбешка.
- Ах, ты еще не знаешь?
Но Эрни уже отгородился от внешнего мира. Господин Геек продолжал свои поучения, арийцы дивились их наглядности, евреи - жестокости, а Эрни Леви плыл в облаках с Муттер Юдифью, с дедом, с папой, с мамой, с Морицем, с малышами - со всеми, со всеми, кого он не хотел убить песней про Хорста Весселя.
4
Рассуждения господина Геека сводились к четкому и ясному выводу: Эрни не стал петь.
Однако, хоть ученики и разозлились, они все равно не могли допустить, что Эрни не захотел петь; поэтому они не сочли себя оскорбленными его молчанием и уж тем более не усмотрели в этом молчании личного торжества Эрни, не говоря уже о торжестве евреев вообще, о котором вопил Геек. По мнению учеников, дурак Эрни не мог ни победить, ни потерпеть поражение; они смутно догадывались, что он не хочет никого побеждать. Он просто не участвует в борьбе, а значит, и поражения потерпеть не может в отличие от Маркуса Розенберга. Но эти же самые ученики ненавидели "дурака". Причем ненавидели тем сильнее, чем меньше пищи находила себе их ненависть в его отрешенности. Маркуса они тоже ненавидели, но иначе. Тот постоянно бросал им вызов и, поверженный, вызывал лишь презрение, которого так стремился избежать. А Эрни молчал по какой-то другой причине. Некоторые даже заподозрили, что он просто-напросто не умеет петь. Умел бы - охотно бы пел. И тут ненависть к Эрни переходила всякие границы. Наталкиваясь на кротость, которую излучал Эрни, она кипела и бушевала тем сильнее, что такая кротость была запрятана в них самих, но только очень глубоко - они это подсознательно чувствовали.
Евреи стояли на коленях до тех пор, пока из класса не вышел последний ариец, дабы он мог, проходя мимо, жестом и словами выразить свой восторг по поводу унижения евреев. Но на Эрни никто даже не взглянул. Ученики от него отворачивались, словно на него было опасно смотреть. Ильза все же не удержалась и скользнула по нему взглядом. К своему удивлению, она увидела только копну волос, потому что Эрни смотрел в землю. Нет, не от страха. Он опустил голову от стыда и от горя: он навсегда был отделен и от арийцев и от евреев.
Ученики разбежались по домам, шумно и быстро, как стая воробьев. Никто не задержался посмотреть, как будут выходить евреи. Даже Юных гитлеровцев не прельщало зрелище поверженных евреев. Симон Котковский клялся, что никогда больше не вернется в класс - пусть даже у отца будут неприятности за то, что Симон не посещает школу. Маркус Розенберг строил планы мести. Моисей Финкельштейн молча убежал домой. А Эрни Леви, опьяненный полуденным солнцем, поплелся на свидание со своей подругой Ильзой, которая, как всегда, ждала его за домами на берегу Шлоссе. Ее светлые волосы сверкали на солнце.
В этот день, когда Эрни увидел дорогой его сердцу силуэт, боль в плече вдруг стала такой нестерпимой, что из глаз полились слезы. Ильза стояла посреди улицы недалеко от берега. Свежее, как яблоко, личико поднималось над черным передником. Если бы не боль в плече и не слезы, если бы каждый шаг на нескончаемом пути к берегу не усиливал чувства одиночества в этом мире, разумеется, он не подумал бы поцеловать Ильзу Брукнер, просто не осмелился бы. Да и теперь - разве он об этом подумал? Чем ближе подходил он к Ильзе, тем больше ему казалось, что она разделяет его одиночество и протягивает ему щеку. Он не мог сказать, что было раньше: она ли подставила ему щеку и тогда он ее поцеловал или, наоборот, он потянулся к ней для поцелуя и тогда она подставила ему щеку: все произошло одновременно.
- Паскуда! - заорал Ганс Шлиманн и первым выскочил из засады.
По этому сигналу из кустарника и соседних домов повыскакивали "его люди".
Нежно-голубые глаза Ильзы остались спокойными.