Хозяином в канцелярии был однорукий Федор Тимофеевич Пьянов, бывший офицер, человек строгий. Он держал протез в черной перчатке в кармане поношенного, но всегда тщательно отутюженного пиджака. Я знала его еще по Монпарнасу. Он помогал устраивать наши детские лагеря.
Через несколько дней после переезда на Лурмель я зашла за чем-то в канцелярию. Он сидел там, узнал, как ни странно.
- А, коза, - сказал, и тронулись в улыбке тонкие губы, - и тебя прибило к нашему ковчегу.
В доме на Лурмель Пьянов не жил, он был приходящим работником, как и еще одна матушкина помощница - Ольга Романовна. Женщина добрейшая, деятельная. В отличие от матушки она стояла на этой грешной земле крепко, обеими ногами. Стоило матери Марии начать носиться с каким-нибудь несбыточным проектом, Ольга Романовна бросала на нее любовно-иронический взгляд. Матушка умолкала, остывала, спрашивала:
- Хорошо, а как, по-вашему?
Ольга Романовна добывала для столовой продукты и ведала прочими хозяйственными делами. Была она небольшого роста, всегда спокойная, с удивительно ясными светлыми глазами. Темные с сильной проседью волосы стригла коротко, что придавало ее миловидному, круглому лицу моложавость и даже некоторую кокетливость. Часто ее можно было видеть в канцелярии подле Пьянова. Она диктовала по списку, а он озабоченно щелкал костяшками счетов. Судя по их постоянной занятости, ведение дома и церкви было делом хлопотным.
На первом этаже была еще одна комната, совсем маленькая, и находилась она под лестницей.
В этой комнатке было тесно, уютно, чуточку беспорядочно. Вплотную, одна вещь к другой, стояли кровать, комод, книжный шкаф, стол, этажерка. На комоде, на этажерке было множество всяких салфеток с ажурными вышивками ришелье, на кровати - расшитых шелком подушек. С потолка свешивался искусно сделанный абажур ручной работы. На столе постоянно лежали незаконченное рукоделье, картонка с клубками ниток и цветной шерсти, коробочки с бисером, пяльцы, рассыпанные булавки. Стопками и перевернутые корешками вверх, лежали книги.
Из угла, из-за теплящейся лампады, на всю эту легкомысленную неразбериху взирал строгий лик Спасителя с благословляющей рукой. На стене висел портрет молоденькой девушки.
В этой комнате, совершенно не похожей на монашескую келью, жила мать Мария, в миру Елизавета Юрьевна Скобцова.
При слове монахиня в воображении может возникнуть облик строгой, погруженной в вечный пост и молитвы женщины. Ничего этого не было. Более жизнелюбивого, ровно и весело настроенного человека, чем мать Мария, мне не доводилось встречать. Она всегда была исполнена светлой радости бытия и казалась на редкость счастливым человеком.
В 1940 году ей было около сорока восьми лет. Была она полная, подвижная, с румяным мягким лицом. Черты его не были правильными. Карие глаза прятались за стеклами очков в круглой оправе, нос толстоват на конце, на щеках - ямочки. Она гладко зачесывала волосы назад с высокого лба и прятала их под черным монашеским покрывалом. Покрывало и ряса, схваченная в широкой талии поясом, составляли ее повседневное одеяние. Лишь в дни церковных праздников мать Мария надевала клобук, положенный по церковному чину. Ходила она неслышно, легко, ловко переступая ногами, обутыми в мягкие чувяки.
Не могу сказать, портило ее или красило монашеское одеяние. О ней не пристало говорить как о суетной женщине. Она не хлопотала о внешности, никогда не думала о производимом впечатлении. Эта сторона жизни уже не имела для нее никакого значения.
У нее была семья - единственный, из трех детей оставшийся в живых сын Юра, прекрасный мальчик, умница, студент. Здесь же, на Лурмель, жила ее старенькая мама Софья Борисовна Пиленко или, как ее все звали, бабушка. Брак матери Марии с Данилой Ермолаевичем Скобцовым был расторгнут при ее пострижении, но ни бывшую жену, ни сына Данила Ермолаевич не оставил в своих заботах, часто навещал, всегда был желанным гостем, оставался со всеми в простых дружеских отношениях.
Две девочки - Гаяна, чей портрет висел в комнате матушки, дочь от первого брака с Кузьминым-Караваевым, и маленькая Настенька Скобцова - умерли. Малышка от менингита, Гаяна при загадочных обстоятельствах в Москве.
Но не утрата двух дочерей привела Елизавету Юрьевну в монашество, хотя эмигрантские слухи на эту тему именно так и толковали ее поступок. Она при жизни Гаяны еще постриглась. Спрашивать же об этом у самой матушки никому бы и в голову не пришло, настолько это была деликатная и сокровенная область. И сама мать Мария воспринимала людей такими, какие они есть, не любопытствовала праздно об их душевной работе. Но почему-то в трудные минуты жизни бежали именно к ней, у нее находили понимание, ласку и помощь. Помощь активную, действенную и совершенно бескорыстную.
Ее интеллектуальная жизнь была скрыта от мира. Ни знаний своих, ни поэтического дарования она никогда не выпячивала. В ее отношениях с Богом не было ничего экзальтированного или фанатического. Не помню, чтобы от нее исходили упреки за нерегулярное посещение церкви или невнимательность во время службы. Да и вообще в обыденной жизни дома не принято было говорить на религиозные темы, хотя дом принадлежал церкви.
Находились церковники, считавшие мать Марию ненастоящей монахиней, косились на ее деятельность. Матушка к возне подобного рода относилась спокойно, выполняла свой долг, как считала нужным.
Можно смирить плоть, отказаться от земных утех. Труднее смирить натуру. Мать Мария, как была в прошлой жизни, так и осталась человеком страстным, увлекающимся, порой даже фантазеркой.
Матушкины мечты о создании большого пансиона, человек так на сто, поливали холодной водичкой рассудительности Ольга Романова и Пьянов, задавая один и тот же вопрос:
- Хорошо, но где взять деньги?
Мать смирялась, гасла, пока не возникала новая, такая же невыполнимая идея. Узки были для ее деятельного характера эмигрантские рамки. Дом в Нуази-ле-Гран так и не стал полноценным санаторием для туберкулезных больных, в доме на Лурмель проживало всего шесть - восемь старушек.
Но вот началась война. В 1939 году с благословения и поощрения митрополита Евлогия (а он матушку любил и начинаниям ее покровительствовал) мать Мария создала "Православное Дело помощи семьям русских эмигрантов, мобилизованных во французскую армию". Это было официальное, зарегистрированное в комиссариате квартала Жавель пятнадцатого аррондисмана общество, и немцы, заняв Париж, не разогнали его. С церковью они считали необходимым либеральничать хотя бы для приличия. Увы, только до тех пор, пока церковь не начинала идти наперекор их "новому порядку".
Сколько всего народу входило в матушкину организацию, сказать не могу, не знаю. Самыми деятельными были отец Дмитрий Клепилин, Федор Пьянов, Юра Скобцов, Игорь Кривошеин, Константин Мочульский, Ольга Романовна (я не знала ее фамилии) и, до прихода немцев, И. И. Бунаков-Фондаминский.
В самом начале оккупации Бунаков-Фондаминский был арестован, но не в связи с "Православным делом". Немцы похватали наугад, кого придется, многих видных эмигрантов: Кривошеина, профессора Одинца, А. К. Палеолога… Неизвестно зачем и за что В. Красинского и многих других. Вскоре всех освободили, но для больного сердца Бунакова-Фондаминского бессмысленный арест оказался роковым. Он умер в тюрьме в Германии от сердечного приступа.
На втором этаже особняка на Лурмель посетитель оказывался в овальном холле с деревянными рассохшимися полами, темными, щелястыми. В том же порядке, что и внизу, здесь располагались комнаты общежития.
В самой большой (она находилась как раз над столовой) жили старушки. Шесть или восемь одиноких душ, и души их еле-еле держались в разрушенных временем телах.
Честно говоря, "одуванчики", как мы их тайком называли, были народцем ворчливым и занудливым. Матушку они постоянно третировали мелочными жалобами, между собой бранились, и до нас доносились отголоски их ссор. В комнате старух стояли кровати, тумбочки, были стенные шкафы, где хранился их скудный гардероб.
По соседству со старухами жила Софья Борисовна, беленькая, аккуратная, ласковая. Все нежно любили ее, и только она одна имела право называть дочь-монахиню светским именем Лиза. Да еще, пожалуй, Данила Ермолаевич.
Следом шла комната Любаши. Той самой Любаши, нашей руководительницы на Монпарнасе. Она по-прежнему работала массажисткой, а за двумя ее девочками смотрела Любашина тетка.
В следующей комнате жили Оцупы, бездетные муж и жена. Георгий Оцуп где-то работал, а жена его много времени отдавала церкви, прибирала там, мыла окна и вообще следила за порядком. И была еще одна комната, где, часто сменяясь, жили какие-то люди, но имена их знать неинтересно.
На третий мансардный этаж вела деревянная лестница, не широкая, не парадная, зато музыкальная, со скрипом на все голоса. Комнаты располагались в ряд, никакого холла здесь уже не было. Справа от лестницы - жилище отца Дмитрия, его жены Тамары Федоровны, их дочки Леночки, Ладика, как ее все называли. Слева находилась комната Юры, здесь же останавливался бывавший наездами Данила Ермолаевич. А комната между этими двумя, как выяснилось впоследствии, была предназначена нам с Сережей самой судьбой.
Замыкала третий этаж необъятных размеров ванная. Ванна в ней была. Ржавая, страшная. Было несколько кранов, но надежный только один. По утрам сюда приходили умываться старушки и спорили из-за постоянного нарушения очередности.
Во флигеле во дворе жили Анатолий, некая Татьяна с престарелым отцом. Старик часто болел и показывался во дворе только в теплую солнечную погоду. Жила молодая супружеская пара Алеша и Ольга Бабаджаны. Алеша был служкой в церкви, а Ольга работала на стороне и держалась особняком от остальных.