На этой громадной парижской барахолке можно было купить все. Старое, новое, дорогое, дешевое. Там было множество живописных еврейских лавочек, и у одного такого еврея мы увидали ковер в горчичных тонах.
- Нравится? - спросил Саша.
Я кивнула, не веря, что эта прекрасная вещь, почти новая, может перейти в мою собственность. Саша подошел ближе, погладил ворс, спросил цену.
- Дорого, - поморщился он и назвал свою.
Еврей помотал головой, пейсы его закачались. И они принялись яростно торговаться, размахивать руками и кричать друг на друга. И хотя здесь это никого не удивило, и кругом точно так же торговались и кричали, стало неловко. Я потянула Сашу за рукав.
- Пойдем, неудобно. Бог с ним, с ковром.
- Ой, ой, ой! - закричал на октаву выше еврей, - оказывается, вы русские! Вы стоите и морочите мне голову и не признаетесь, что русские! Этот прекрасный ковер я уступаю вам за вашу цену. Я тоже из России, я тоже почти русский!
И пока мальчик с глазами мадонны скатывал ковер, они с Сашей били друг друга по плечам, смеялись и согласно кивали головами.
Рядом, прямо на разостланных одеялах, торговали, чем попало. Среди всякой рухляди я нашла сердоликовую свинку и смешную собачку зеленого стекла. Я упросила Сашу купить. Он купил, посмеиваясь, заглянул мне в лицо:
- В детство, никак, впала, матушка?
Все в тот день радовало меня и трогало до слез. Помимо ковра и зеленой собачки мы купили тахту и два стула.
И вот снова, в который раз, я устраиваюсь на новом месте. Я вернулась домой. Мама и отчим помогают мне. Свадебную фату я бы теперь не стала вешать на окно, да от нее так и так не осталось и помина. На занавеску мы с мамой решили раскроить и разрезать залежавшийся у нее без дела отрез светло-серого репса. Это была чудесная материя, богатая, шелковистая. Давно, в прошлой жизни, из него была сделана подкладка на занавесе в мамином театре. Когда театр прогорел, занавес сняли, разложили на пустой сцене, спороли подкладку, разрезали на куски и роздали всем на память. Мама долго не доставала свой отрез, он лежал и лежал, и вот пригодился. Снова начал служить. Мы повесили гардины, мама отошла, полюбовалась и сказала:
- Вот и начинай. Новый театральный сезон.
Приходил Борис Валерьянович, буянил, требовал, чтобы я вернулась. Снова был пущен в ход револьвер, но теперь он грозил убить не меня, а себя. Я попросила, чтобы он перестал делать глупости, а лучше прислал мои вещи, да на том и кончил. Вещи он прислал. Но платья оказались разрезанными, книги и фотографии изодранными.
- Господи, - перебирала мама испорченные вещи, - да он же сумасшедший!
Нет, он не был сумасшедшим, Борис Валерьянович Тверской. Он был преданным мужем, ему никогда не пришло бы в голову изменять мне. Он был терпеливым тружеником, как муравей, каждую копейку тащил в дом. Он никогда не выпивал больше трех рюмок вина, он был чистоплотен, как кошка, он любил меня. По-своему, по-домостроевски, лишая воздуха и собственного мнения. Исправить свой буйный характер он не захотел. Да и не мог. Во время нашей последней, тягостной встречи он поклялся никогда ни при каких обстоятельствах не давать мне развода. Выйти вторично замуж, устроить жизнь я уже не имела права.
Через неделю он снова явился, но я его на порог не пустила. Тогда на лестничной клетке раздался выстрел. Мы с мамой выбежали в ужасе. Он лежал, неловко подвернув под себя правую руку, без сознания. Быстрее, чем карета скорой помощи, примчалась тетя Лиля и определила ранение в область сердца.
Потом было долгое ожидание конца операции в приемной госпиталя. В уголке, отвернувшись от всех, плакала Валентина Валерьяновна. Марина сидела возле нее, вытянувшись в струнку. В глазах ее читался упрек. Или мне показалось?
Через два часа пришло облегчающее душу известие: ранение не смертельно, исход будет благоприятный. Еще через неделю мне разрешили навестить его. На кровати лежал… Нет, это был не Боря. Кто-то тихий, благостный, с робким молящим взглядом. Он упредил мои упреки, шепотом (громко ему еще не разрешали разговаривать) сказал:
- Не ругай. Я виноват. Я даю тебе честное слово - я не хотел стреляться по-настоящему. Я просто хотел напугать, даже кожу оттянул. И промахнулся. Для храбрости выпил лишку и промахнулся. Я многое понял. Вернись ко мне. Теперь все будет по-другому.
Рядом с его кроватью стоял столик, на нем среди лимонов и румяных яблок лежала маленькая коробочка. Я взялась немного прибрать на столе и спросила:
- Что это?
Он неопределенно повел рукой.
- Можешь посмотреть.
Я открыла коробочку. Там, завернутая в клочок ваты, лежала маленькая револьверная пуля. Я зажала коробочку в кулаке.
- Отдай мне. Я заберу, чтобы у тебя больше никогда не было поползновений стрелять в себя. У тебя теперь будет долгая жизнь.
Он понял. Стал смотреть в потолок, боясь встретиться с моими глазами. Потом повернул голову.
- Значит, не вернешься. Нашла коса на камень. Я думал, ты добрей.
Долго он на меня смотрел. Я выдержала взгляд, не мигая. Постепенно глаза его менялись. Это был уже прежний Боря.
- Только запомни, развода я тебе все равно не дам! Никогда! Не дам! Слышишь?
Хорошая есть русская пословица про горбатого.
- Поздравляю! - встретила меня Татьяна. - Из-за вас уже мужчины стреляются. Поздравляю. Не вздумайте только на почве жалости наделать новых глупостей.
Вечером у нее были гости, она позвала:
- Наташа, идите изображать хозяйскую дочку.
Я пришла в гостиную и села возле традиционного, неведомыми путями попавшего в парижскую гостиную, настоящего медного самовара. В тот вечер обсуждалась облетевшая Париж сенсационная новость - Горгулов смертельно ранил президента Поля Думера.
При всем честном народе, во время открытия книжной выставки, никому не ведомый русский эмигрант приблизился к президенту Франции и выстрелил почти в упор. Убийцу схватили на месте, помяли, хоть он и не очень сопротивлялся, тут же установили личность. Сразу после ареста Горгулов объяснил свой поступок. Это было возмездие Франции за сближение с Советской Россией.
Странно все переплетается в жизни. За день до горгуловского покушения мне исполнилось девятнадцать лет. Двумя неделями раньше хлопнул в уши глупый выстрел бывшего мужа. Теперь сижу в длинной Татьяниной гостиной, разливаю чай и со страхом смотрю на Печерского. Он только что возвестил новую катастрофу. Все, пришел наш час, собирайте чемоданы, господа эмигранты, и - куда глаза глядят! Франция не простит убийства своего президента.
"Господи, Боже мой, - тревожно сжималось сердце, - разорять с таким трудом свитые гнезда, снова скитаться, ехать в неведомые страны, учить чужие языки. Да и куда ехать-то? Кто примет нас? Кому мы нужны?"
Архитектор Дювалье и доктор Жюбер удивленно поднимали брови на каждое слово Печерского. По их мнению, он нес непостижимую для французского понимания чушь. Заметив мой испуганный взгляд, месье Анри подошел, наклонился и негромко сказал:
- Не слушайте князя, мадмуазель Натали. Он специально рассказывает всякие ужасы, чтобы произвести впечатление на наших милых дам.
Он подарил мне свой замечательный взгляд, принял из рук чашку чая и вернулся на место слушать рассуждения Печерского и полностью согласной с ним Татьяны о грядущих потрясениях эмиграции, до которой виконтессе дю Плесси уже не было никакого дела.
Прозвенел звонкий, как колокольчик, голос Алисы Дювалье, и все повернулись к ней.
- Друзья мои, да скажите же вы, наконец, кто такой Горгулов!
- Большевистский агент, - не задумываясь, ответил Микки и с достоинством поправил пенсне.
Поднялся невообразимый шум. На Микки махали руками. Никто не верил этой басне, пущенной эмигрантскими газетами.
- О, нет, - морщился, словно от зубной боли, журналист Бюссер, - никакой он не большевистский агент. Он - маньяк. И идея его маниакальна.
- Какая идея? - вежливо улыбалась Алиса.
- Горгулов заявил в комиссариате, что ему не нравилось смягчение Франции по отношению к Советам.
- Ага! - подскочил Микки, опрокинув по дороге стул, - я говорил! Вот вы сами и подтверждаете участие эмигрантов в этом деле. Нам тоже не нравится политика Франции. Мы тоже кричим о необходимости не поощрять, а изолировать Советы. Но мы никакого отношения не имеем к этому, как справедливо было замечено, маньяку. Его выстрел, дорогой Бюссер, направлен большевиками!
- Но для чего, объясните, ради всего святого, для чего?
- Отвечаю. Вызвать во Франции недовольство эмигрантами, изгнать. И тем самым способствовать их скорейшей гибели. Вы представляете себе, что будет означать для сотен тысяч людей необходимость куда-то ехать? Главное - куда? В безвоздушное пространство? На Луну?
Так они и не договорились в тот вечер. Французы единодушно стояли на своем. Они дружно отвергали даже саму мысль о преследовании ни в чем не повинных людей. Мне было стыдно за русских. Франция нас приняла, мы вот так-то отплатили ей за гостеприимство. Было неспокойно, возникло ощущение какой-то бесприютности. И как же хотелось верить Дювалье!
Время показало, насколько он был прав.