Про себя он знал, что и жена, в которую все еще был влюблен, и Ада, не переставшая его волновать, были знаками какой то иной тоски, иных утрат. Когда поселилась в нем эта тоска? Порой ему казалось, что она всегда с ним. В памяти вырисовывался живой, смелый, на редкость любознательный мальчишка, заводила всяческих проделок, порой довольно опасных, у которого просто не было времени для грусти. Затем - предприимчивый и честолюбивый молодой человек, нацеленный на одно; стать первым матадором своего времени. Вот тогда отец сказал ему: создай свой стиль на арене и в жизни. Мигель знал, как идет грусть к его серьезному, чуть удлиненному лицу с большими черными глазами, и, весь исполненный молодых, кипящих трепещущих сил, напустил на себя загадочную печаль. Когда же он стал зрелым мужем, гордо и спокойна сознающим совершенство обретенной формы, то вдруг обнаружил, что печаль, которую он поселил в глазах, в ранних морщинах высокого лба и уголках губ, пробралась к нему внутрь. Печаль, или, вернее, странная тоска, словно он узрел на миг то единственное, чего жаждет его душа, и потерял, не успев коснуться. И когда он понял, что тоска его истинна, хоть и непостижима, то захотел скрыть ее от окружающих, но это оказалось ему не по силам. Он знал, что многие считают его притворой и позером. Но знал также, что Клиф, называя его "смесью Дон Жуана с Гамлетом", не вкладывает в прозвище насмешки. Ом никогда и никому не говорил о своей тоске, ставшей невыносимой, когда он ушел с арены. Но однажды, не выдержав, он открылся отцу, единственному человеку, которому доверял до конца. "А женщины тебе не помогают?" - спросил старик. "Помогают, когда я влюблен, но это же не может длиться бесконечно". - "Влюбляйся почаще, сынок, но все-таки быки надежней". Он оценил совет и вернулся в цирк. Не из-за денег, как болтали одни, - ему своих некуда девать, не из тщеславия, как утверждали другие, - он ничего ее выгадывал для славы и репутации, мог лишь потерять. Но когда он выходил на арену и делал свою филигранную работу, ему было хорошо. В перерывах между выступлениями тоска тихо дремала, в нем, но кончался сезон, затихал праздник, смолкала музыка, рассеивалась толпа и далеко не всегда за воротами его поджидала новая любовь. Время замедляло бег, день становился огромен и трудноодолим, как крутой подъем, который никуда не ведет, и он шептал с меланхолической улыбкой: "Ну, входи!" И тоска входила, и он почти радовался ей, потому что это ведь тоже заполнение пустоты. Дела на ферме, по дому и саду, новые для него семейные заботы не заполняли пустоты. А между ним и женой слишком быстро появился третий - очаровательный мальчишка, черноглазый и черноволосый; он родился в шапке крепких волнистых бергаминовских волос и забрал всю любовь матери. То, что рассеянно уделялось из остатков мужу, унижало его гордость…
Он услышал дробный постук каблучков в коридоре. Мерседес! Только ей позволено являться без предупреждения. Всем остальным, даже братьям и шурину, полагалось заранее извещать о своем приезде. Мигель Бергамин был человеком церемонным, торжественным и не любил, когда его заставали врасплох. Он встречал своих близких и друзей с подобающей честью, освобождая душу от всякой омраченности, но для этого ему нужно было подготовиться. Мерседес не злоупотребляла своим правом, но и не пренебрегала им. Ее визиты не были результатом взаимного наития, чаще всего она заранее знала, что поедет, но ленилась поднять телефонную трубку, а может, не хотела, ей нравилось ее избранничество, что она может внезапно явиться к знаменитому брату и не увидеть даже тени досады на его красивом, серьезном до чопорности лице.
Каблучки стучали все громче. Мигель Бергамин представил себе быстрый, сухой шаг маленьких ног Мерседес с очень крутым подъемом и как напрягаются ее крепкие икры в черных чулках - Мерседес признавала только два цвета: черный и лиловый; то были ее собственные цвета лиловые глаза, лиловая помада на смуглых губах, цвета вороньего крыла волосы и оливковая кожа в каких-то поворотах тоже отливают лиловым, и соски ее маленьких острых грудей были лиловыми и тень под нежным животиком. Мерседес до замужества любила показываться брату обнаженной - на пляже, в бассейне, в купальне, она чувствовала его восхищение, и это ей было нужно.
Стук каблучков все ближе и ближе, скрипнула дверь, и вот они уже застучали по самому сердцу Мигеля Бергамина, причинив острую и сладкую боль, и он узнал имя своей неизбывной тоски: Мерседес.
Какая странная беда выпала ему на долю: открыть, что лучшая женщина на свете, самая, да нет, единственно достойная любви и поклонения, единственно способная утолить его тоску, - родная сестра. Случай был безнадежен. Нет и не может быть второй Мерседес в мире. Но разве господь бог не всемогущ? "Мигель! - скажет она, задыхаясь от волнения. - Мы разбирали бумаги отца - выяснилась страшная тайна, я не сестра тебе, я приемыш".
- Мигель, - чуть запыхавшись, сказала Мерседес. - Завтра в Испанию приезжают Клифтоны. Дядя будет писать о корриде.
- Здравствуй, сестра, - церемонно произнес вставший с ее появлением Бергамин.
Она небрежно сунула ему руку, он наклонился и медленно поцеловал ее тонкие пальцы с лиловыми ногтями.
- Ладно тебе! - Она отняла руку. - Ты не считаешь, что пришло время использовать Дядю?
- Можно тебе предложить кофе?
- Да. И рюмочку коньяку.
Мигель позвонил. Вошел шоколадный слуга-бербер, выслушал приказание, поклонился и молча вышел.
- Как у тебя вышколены слуги! - восхитилась Мерседес. - Моя горничная если и соизволит откликнуться, то лишь когда я начисто забуду, зачем ее звала.
Она болтала, облизывая языком темные лиловые губы. Почему у нее пересыхают губы? "Она взволнована, хочет попросить меня о чем-то и не решается, - гадал Мигель. - Но она же знает, что я выполню любую ее просьбу. Видимо, сейчас она в этом не уверена или же просьба такого рода, что с ней трудно обратиться. Как все это странно!"
Слуга принес кофе. Поставил поднос на столик. Мигель жестом показал, что разольет сам, и слуга бесшумно вышел. Не дожидаясь, пока Мигель совершит священнодействие с крошечным кофейником и кукольной чашкой, Мерседес плеснула себе в рюмку коньяку и залпом выпила. Ее слишком современные манеры шокировали Мигеля и волновали. Он был чашкой, которой касались губы Мерседес, горячим напитком, омывающим ее нежный зев и скользнувшим в желудок, был огненным коньяком, опалившим ее нёбо, а сейчас стал сигаретой в длинных пальцах и гладкой ронсоновской зажигалкой в кулачке другой руки. Вот он вспыхнул желтым лепестком огня под нажимом большого пальца и, сочетавшись с собой же - кончиком сигареты, заалел круглым огоньком у лиловых губ.
И сразу новое превращение - голубым дымом он вытолкнулся из округлевших ноздрей. Каким ценным и наполненным оказывается каждое мгновение, когда рядом любимое существо, и сколько ради этого приходится одолевать пустой жизни!
Он испытывал благодарность к Мерседес за ее подвижность, она словно заключена в сеть малых, безостановочных, несуматошных, четких движений: она затягивалась сигаретой, всасывая щеки, выдыхала дым, сбрасывала пепел мимо пепельницы, пила кофе и коньяк, меняла позу в кресле: то откидывалась на спинку, то наклонялась вперед, натягивала юбку на круглые колени, закидывала ногу на ногу, спокойно и целомудренно показывая смуглое тело выше длинных чулок, поправляла волосы, падающие на глаза, поводила шеей, как будто ей душно, и вдруг резко выпрямлялась, напрягая высокую грудь, не знакомую с лифчиком. И она была чудесно озвучена: то тихонечко и очень музыкально напевала, то вдруг по-детски (или по-телячьи) шумно и глубоко вздыхала, щелкая крышкой портсигара, звякала ложечкой, чуть покашливала от дыма или от табачинки, залетевшей в горло, слегка посмеивалась какой-нибудь мелкой неловкости или от внезапного столкновения с ним глазами, от затянувшейся паузы, от того, что в сильном электрическом поле между ними что-то смещалось и смех был отзывом на эти смещения. В бессознательной активной жизни молодого существа не было ничего болезненного, нервического, во всем ощущалась перехлестывающая через край упругая сила.
Вот так бы смотреть на нее, слушать творимую ею тихую музыку, и ничего больше не надо. Но мировая суета не знает пощады.
- Так ты понял: Клифтон завтра будет в Мадриде.
- Очень рад, - сказал он равнодушно.
- Он в Испании - на все лето. Сперва, конечно, поедет в Памплону, потом вместе с друзьями будет сопровождать Хосе в его турне.
- Почетная свита!
- Да! Что за человек Клифтон?
- Вот те раз! Вы же такие друзья! И видитесь с ним куда чаще, чем я.
- Часто видеться - ничего не значит, - сухо сказала Мерседес. - Он повернут к нам одной стороной. Мы видим его неизменную от уха до уха улыбку, как на рекламе зубной пасты, но ведь он не всегда улыбается.
- Нет, конечно. Ты ждешь характеристики Клифтона? Это мне не по силам. Он прежде всего писатель, и тут я молчу.
- Покойный отец говорил: кто понимает в быках, понимает и в людях.
- Писатель - это не совсем человек. Вернее, это человек и еще что то. Поэтому мне трудно говорить о Клифтоне. Итак, он прежде всего писатель. Большой, признанный, знаменитый, невероятно популярный, создавший стиль Клифтона, но не перестающий считаться с другими писателями, в том числе с умершими. Значит, он не так уверен в себе, как кажется. Со стороны Клиф - самонадеяннейший из смертных.
- Это, конечно, слабина в нем, - заметила Мерседес.
- "Слабина"? Что это - сленг?
- Да, не обращай внимания.
- Он много воевал…
- Стоп! - прервала Мерседес. - Меня война не интересует. Каков он в дни мира?