Батист, поглощенный другими заказами, попросил сына закончить для некоего господина Дюваля, директора - притом весьма обеспеченного директора - Индийской компании, трогательный семейный портрет (муж, человек в летах, разворачивает карту Азии перед своею женой, довольно уже немолодой дамой в платье из серой тафты; она нежно положила руку на его плечо, устремив взгляд на пуделя, играющего у их ног); итак, Жан-Никола решил подчеркнуть взаимную привязанность пожилых супругов, показать на картине пример идеальной любви, которая, несомненно, вызовет на ближайшем Салоне восхищение публики. Филемон и Бавкида. С людьми все ясно, остается написать только собаку, и он сделает это на свой манер - современный.
Два дня спустя Батист, вернувшийся домой, застывает прямо на пороге мастерской. Он озирает картину - с изумлением, притом с мастерски разыгранным, преувеличенным изумлением: комедиантство у него в крови; вдобавок ему не терпится взять реванш за пятьдесят лет рабского подчинения властям, академиям, вельможам, богачам - в общем, сильным мира сего. "Кто посмел?" Ученики съеживаются, подручный исчезает в чулане, Жан-Никола отступает в темный угол. В*** медленно подходит к портрету. Он даже вынул и напялил очки… Непонятно, ворчит он или мурлычет - мурлычет от удовольствия, предвкушая сцену, которую собирается устроить, - во всяком случае, он издает какие-то урчащие звуки и, как всегда, первым делом обрушивается на Жана-Никола: "Ага, теперь я вижу! Теперь мне все ясно! Месье считает себя умнее всех! Да-да, не спорь, ты решил поумничать! Изобразить великого мыслителя! Мадам Дюваль держит у себя маленького пуделька, которого обожает - слышишь меня? - обожает! Ты же берешь и пишешь рядом с ней борзую!.. Ее собачонка ни минуты не посидит на месте, носится как угорелая, именно поэтому на моем портрете она притягивает взгляд своей хозяйки, отвлекая ее даже от мужа, а ты… ты изобразил спящую борзую у ее ног! Спя-щу-ю! И вдобавок борзую - о, я прекрасно понимаю причину, ведь борзая - символ верности, не так ли? Вот мы и добрались до самой сути! Месье решил предъявить, во что бы то ни стало предъявить свою идею! Как будто при виде этой пары стариков, с их позами, с их лицами, зрители сами не разберутся, что к чему! Но объясни ты мне, Христа ради, почему тебе вздумалось написать свою борзую уснувшей? Говори, почему?"
- Ну… - мямлит Жан-Никола, - спящая собака яснее выражает… гм…
- Что выражает?
- Э-э-э… верность.
- Ага, стало быть, верность, да еще в тройном размере! Один раз в стариках, второй - в собаке и третий - в ее сне! Да неужели ты не видишь, осел эдакий, что спящая борзая в композиции этого портрета не только перепевает и без того ясную мысль, но еще и противоречит ей! Это же абсурд! И потом, откуда взяться борзой в буржуазном доме, да еще в гостиной! Ну где тут логика? И вдобавок у дамы, которая души не чает в своем пудельке! Когда же ты, дурень упрямый, перестанешь писать картины головой и начнешь работать руками?
И В*** не лишает себя удовольствия процитировать Шастелена, не указывая, впрочем, автора: "Итак, перед вами испорченный портрет. Испорченный чрезмерным умствованием! Вбей себе в башку, мыслитель, что в живописи наиглавнейший талант - глупость. Или, если это слово тебя шокирует, пусть будет наивность! Наивность!"
Батист, вставая поутру, твердо намеревался щадить самолюбие Жана-Никола и поощрять его к работе; Батист ввечеру кипел от гнева на этого пожирателя слив, который ухитрялся испоганить все, за что берется. Батист поутру давал себе торжественную клятву никогда больше не поручать ничего срочного этому недотепе; Батист ввечеру клял себя за то, что доверил ему написать букетик цветов или шпагу. Батист поутру был исполнен решимости позволить сыну выбрать между морской службой или бакалейной лавкой; Батист ввечеру убеждал себя, что гениальность - дочь твердой воли. Короче сказать, Батист поутру просыпался в радужном настроении, а Батист ввечеру засыпал в полном разочаровании.
В результате Жан-Никола метался меж двух огней, впадал в уныние и двигался сам не зная куда, а вернее, шел, лишаясь последних иллюзий, к катастрофе. Он уже отказался от мысли о борьбе. Да и боролся ли он прежде, если не считать редких приступов отваги?! Его сопротивление отцу напоминало последние судорожные подскоки рыбы, которую долго водили на крючке… Теперь он покорно признавал - когда его об этом спрашивали, - что ему необычайно повезло, ведь отец не уставал повторять это всякий раз, как устраивал для сына очередной урок живописного мастерства (ибо Батист не мог отказать себе в удовольствии поучать). "Тебе посчастливилось как никому! Ах, будь у меня в детстве такой отец! Да знаешь ли ты, что мне понадобилось учиться целых пятнадцать лет, перед тем как я осмелился приступить к пастели?! Кстати, не забудь, что я тебе говорил вчера по поводу листвы: никогда не смешивай желтый с зеленым, иначе получишь цвет мочи. Да, уж я-то помогу тебе сэкономить время на обучение! Ты пойдешь вперед семимильными шагами… Эй, постой, дурень ты эдакий! Глянь на свою кисть, - опять наляпал краски! Сними излишек мастихином! Ты слышишь - мастихином!"
В середине осени Батист, к великому своему изумлению, получил личный заказ от Абеля Пуассона, брата фаворитки, ставшего по милости Людовика XV маркизом де Мариньи и сюринтендантом королевских строений; Мариньи желал иметь четыре десюдепорта с фривольными сценками: Буше ему надоел, и он вспомнил о В***. Батисту выпала сказочная удача: восстановив добрые отношения с этим господином, он мог получить тридцать тысяч ливров, не выплаченных ему королевской казной, - таких денег хватило бы на несколько лет безбедной жизни… Он отправился в Компьень, где находился двор. Своему сыну он поручил закончить большой портрет мадам Анриэтты, умершей в начале года, - дофин хотел сделать сюрприз своей матушке, подарив ей эту картину. Как всегда (единственным знаменательным исключением явился портрет его жены), Батист написал сперва лицо, затем платье и лишь потом плечи, которые, соединяя первое со вторым, должны были позаимствовать краски у того и у другого, сведя их к мягким полутонам. Ученикам он поручил написать фон, который на сей раз, против своего обыкновения, лишил глубины заднего плана, ограничившись простой бархатной драпировкой - по старинке. Именно так он замыслил атмосферу картины - может быть, потому, что этой молодой девушке, которую он часто видел и писал, больше не суждено было любоваться заповедными лесами, в чьих дебрях вечно звучит охотничий рог прекрасного принца…
Срок выполнения заказа был обусловлен заранее: до него оставалось всего три недели; две из них следовало вычесть на последнюю лакировку и просушку портрета, а В*** уезжал на пять дней. К счастью, ему оставалось дописать только одну руку принцессы, которую она уронила в складки платья, выпуская из пальцев - словно упущенную жизнь - золотистую виноградную гроздь; впрочем, он и руку-то эту почти закончил, нужно было только всунуть в пальцы стебель грозди и написать ягоды на светло-желтой ткани юбки. В*** с легким сердцем доверил сыну эту задачу: виноградная гроздь считалась одним из обязательных академических упражнений, и Жан-Никола, посвятивший ему лет семь или восемь, вполне профессионально изображал блики на виноградинах всех цветов. Так что В*** ограничился разрешением "писать пожирнее" - это позволит картине быстрее высохнуть: "Для юбки я разводил краску пожиже, - сказал он, - и ты ничем не рискуешь, наложив поверх нее больше масла".
Как и всегда у В***, руки принцессы выглядели восхитительно.
На конец недели пришлись три нерабочих дня, но хозяйским сыновьям в мастерских отдыхать не положено; Жан-Никола в своей неизменной черной одежде все еще корпел над виноградной гроздью, когда уходившие ученики и слуги весело крикнули ему: "До вторника!"
В воскресенье кухарка с удивлением услышала, что кто-то играет на запретном клавесине. Играющий повторял одну и ту же мелодию - двадцать раз, тридцать, сто. В ней звучала какая-то тоскливая одержимость, словно человек, у которого пресекалось дыхание, упорно пытался набрать воздуха в грудь… Но кухарка не разбиралась в музыке. Кроме того, она не верила в привидения: со времени смерти мадам один только Жан-Никола мог сесть за этот инструмент, и Жан-Никола как раз находился дома. С чего это вдруг ему вздумалось играть на клавесине? А кто его знает! Кухарка не страдала как суеверием, так и любопытством: ей и дела не было до переживаний хозяев. Вот почему она ничуть не обеспокоилась и уехала, как и собиралась, на два дня в Пантен, к сыну, который держал там виноградник.
В понедельник вечером Батист возвращается из Компьени, измученный переездом в тряской почтовой карете. Невзирая на усталость, он идет прямо в мастерскую: "Принцессы с виноградом" там нет! Неужто дофин уже забрал ее, не дождавшись, пока портрет высохнет? В смятении Батист зовет Жана-Никола. Но в доме стоит гробовая тишина. И безлюдно, как в пустыне. Притом в ледяной пустыне: за прошедшие дни тут явно не разводили огонь… Ну ясное дело, только отец за порог, как Жан-Никола сбежал из мастерской! Жан-Никола загулял! На вид-то он, с его бледной физиономией и черным костюмом, святоша святошей, ан-нет! Вот они, современные юнцы, разве им можно что-нибудь доверить! А он-то, как истинно любящий отец, привез сыночку две коробки карамели… Батист переходит из комнаты в комнату, с фонарем в руке, с ужасом думая о том, что портрет отдали, не покрыв лаком. В комнате Софи, где внутренние ставни всегда держат раздвинутыми, он видит открытый клавесин; к ножке инструмента прислонен портрет, наполовину скрытый лоскутом материи: слава богу, вот он! Батист снимает тряпку и подносит к картине фонарь…