Он низко поклонился, а когда выпрямился, то в нем было одиннадцать футов росту. Спесиво проходя мимо меня, он украдкой оттянул себе пальцем угол глаза и пробормотал отрывок этого злополучного припева: "Ах, слезы, слезы! О, слезы нежной грусти!.. Мое имя в приказе по армии – будет доведено до сведения самого короля. Как это тебе нравится?"
Мне бы хотелось, чтобы Жанна заметила его поведение, но она размышляла о том, что надлежит предпринять. Она послала меня за рыцарем Жаном де Мецом, и через минуту он уже спешил к Ла Гиру с приказом – ему, де Вильяру и Флорану д\'Илье – явиться к ней в пять часов утра с отрядом в пятьсот хорошо вооруженных и лучших солдат. В летописях говорится, что назначено было приготовиться к половине пятого, но это неверно: я сам слышал приказ.
Мы выступили в пять часов, минута в минуту, и в седьмом часу встретили в нескольких лье от города передовую колонну приближавшегося войска. Дюнуа обрадовался, так как войско начало робеть и тревожиться по мере приближения к грозным бастилиям. Но настроение сразу изменилось, когда по всем рядам пронеслась волною весть о прибытии Девы, и раздались возгласы ликования. Дюнуа попросил ее остановиться и пропустить мимо себя всю колонну, чтобы солдаты могли удостовериться в том, что известие о ее прибытии правдиво, а не вымышлено с целью ободрить их. Она расположилась со своим штабом сбоку дороги, и отряды, один за другим, воинственно промаршировали мимо нее, крича "ура!". Жанна была в латах, только вместо шлема она носила изящную бархатную шапочку, осененную пучком вьющихся белых страусовых перьев, ниспадавших по ее краям, – подарок города Орлеана, поднесенный в вечер ее приезда; в этой шапочке Жанна изображена на портрете, который хранится в городской ратуше Руана. На вид Жанне можно было дать лет пятнадцать. При виде солдат у нее всегда закипала кровь, глаза разгорались, щеки заливались густым румянцем; и тогда всякий видел, что ее красота – не от мира сего, или что в ее красоте есть нечто неуловимое, что отличает ее от всех знакомых вам человеческих образов и возвышает над ними.
Показалась вереница повозок, нагруженных запасами; на одной из телег лежал поверх тюков человек. Он был распростерт на спине, руки его были связаны веревками, ноги – тоже. Жанна знаком подозвала к себе офицера, которому была вверена эта часть обоза; он прискакал и отдал ей честь.
– Кто это лежит связанный? – спросила она.
– Преступник, генерал.
– Чем он провинился?
– Он – беглый.
– Что ждет его?
– Его повесят; во время похода это было неудобно; к тому же незачем было торопиться.
– Расскажите мне о нем.
– Он – хороший солдат; но он попросился в отпуск, чтобы повидать умиравшую жену, – так он сказал; ему отказали. Тогда он ушел самовольно. Между тем мы снялись с лагеря, и он догнал нас только вчера вечером.
– Догнал вас? По собственному желанию?
– Да, по собственному желанию.
– И он – беглый? Боже мой! Приведите его ко мне.
Офицер поехал вперед, развязал ноги солдату и привел его назад, со скрученными руками. Какой это был молодец – добрых семь футов росту, богатырь хоть куда! У него было отважное лицо; а когда офицер снял его шишак, густая копна нечесаных черных волос рассыпалась по плечам; оружием служил ему огромный топор, заткнутый за широкий кожаный пояс. Он стоял рядом с лошадью Жанны, и Жанна казалась еще миниатюрнее; их головы были почти на одном уровне, хотя Жанна сидела на коне. На лице его была печать глубокой грусти; казалось, он всецело отрешился от жизненных помыслов. Жанна сказала:
– Подыми руки.
Солдат до тех пор стоял с поникшей головой. Но услышав ее кроткий дружелюбный голос, он поднял лицо, на котором вдруг отразилось какое-то сосредоточенное внимание; казалось, что слова ее были для него музыкой, которую он желал бы услышать вновь. Он поднял руки, и Жанна приложила лезвие своего меча к его путам, но офицер произнес с испугом:
– Ах, госпожа… мой генерал!
– В чем дело? – спросила она.
– Ведь он осужден!
– Да, я знаю. Беру на себя ответственность, – и она перерезала веревки. Они впились в тело, и кисти рук солдата были в крови. – Ах, несчастный! – сказала она. – Кровь! Я не люблю крови… – И она невольно отшатнулась, но тотчас оправилась. – Дайте мне что-нибудь, надо перевязать ему раны.
Офицер возразил:
– О генерал! Годится ли это? Позвольте мне поручить это дело другому.
– Другому? De par le Dieu! Вам долго пришлось бы искать, чтобы найти кого-либо, кто сумел бы сделать это лучше меня: ведь я давным-давно занималась этим и среди людей и среди животных. И связать его я сумела бы лучше этого: если бы поручили мне, веревки не врезались бы ему в мясо.
Солдат стоял молча, пока ему делали перевязку, и время от времени украдкой взглядывал на лицо Жанны; он похож был на животное, которое, встретив неожиданную ласку, старается разобраться в случившемся. Свита совершенно забыла о ликующем войске, которое шло мимо нас, поднимая облака пыли; все вытягивали шеи, чтобы следить за перевязкой, как за зрелищем беспримерно занимательным и увлекательным. Нередко я наблюдал подобное явление: люди сосредоточивают все свое внимание на каком-нибудь простейшем событии, если только оно кажется им из ряда вон выходящим. В Пуатье, например, я видел, как два епископа и около дюжины важных и знаменитых ученых столпились около лавки, чтобы посмотреть на маляра, писавшего вывеску; они стояли, затаив дыхание, не смея шевельнуться; начал накрапывать дождь, но они не сразу заметили; только потом они спохватились; каждый из них глубоко вздохнул и с удивлением посмотрел вокруг, словно недоумевая, как сюда попали остальные и как он сам очутился здесь… Но, повторяю, часто бывает так с людьми. Тут нечего вдаваться в рассуждения: людских свойств не переделаешь.
– Ну вот, – сказала наконец Жанна, довольная своим успехом, – никто другой не смог бы сделать лучше, – пожалуй, даже не сделал бы и так, как я. Расскажи мне – что ты сделал? Расскажи обо всем.
Великан сказал:
– Вот как было дело, ангел мой: сначала умерла моя мать, затем – трое малых ребят, один за другим; и все в каких-нибудь два года. С голоду. Другим тоже приходилось круто, на все воля Божья. Умирали они у меня на глазах: Господь сподобил меня; и я похоронил их. А когда настала очередь и моей бедной жены, то я просил отпустить меня к ней: ведь она была мне так дорога, кроме нее, у меня не было никого на свете; на коленях молил. Но меня не отпустили. Как же оставить ее, умиравшую, не имевшую друзей, одинокую? Как же я мог покинуть ее в час смерти, отнять у нее надежду увидеть меня еще раз? Неужели она не пришла бы, зная, что я умираю, – не пришла бы, зная, что ей стоит только пойти и что за это она должна будет заплатить только жизнью? О, она бы пришла – она прошла бы сквозь огонь! И я пошел. Я свиделся с ней. Она умерла у меня на руках. Я похоронил ее. А войско двинулось в путь. Трудно было догнать, однако ноги у меня длинные, а день велик: вчера вечером я догнал их.
Жанна произнесла задумчиво, как бы высказывая свои мысли:
– Рассказ похож на правду. А если он правдив, то беда не велика – поступиться законом на сей только раз; с этим каждый согласится. Быть может, дело было не так, но если это действительно правда… – Вдруг она повернулась к солдату и сказала: – Я хочу посмотреть тебе в глаза; взгляни на меня!
Глаза их встретились, и Жанна сказала офицеру:
– Этот человек помилован. Желаю вам всего хорошего. Можете идти.
Затем она обратилась к солдату:
– Знал ли ты, что, догоняя войско, ты идешь на верную смерть?
– Да, – ответил он, – я знал.
– Тогда почему же ты вернулся?
Он ответил простодушно:
– Именно потому, что меня ожидала смерть. Кроме жены, у меня не было никого на свете. Мне некого было больше любить.
– Как некого – а Францию? У сынов Франции всегда есть мать; они никогда не могут сказать, что им некого любить. Ты будешь жить – и ты будешь служить Франции…
– Я буду служить тебе!
– Ты будешь сражаться за Францию…
– Сражаться за те6я!
– Ты будешь солдатом Франции…
– Я буду твоим солдатом!
– Франции отдашь ты все свое сердце…
– Я отдам все свое сердце тебе; и свою душу, если она есть у меня; и всю свою силу, которой у меня так много; потому что я был мертв и теперь воскрес; у меня не было цели жизни, а теперь я нашел ее! Для меня ты – Франция! Ты – моя Франция; другой мне не нужно.
Жанна улыбнулась; она была обрадована и растрогана этим проявлением прямодушного восторга – восторга столь глубокого, что его можно было назвать торжественным. И она сказала:
– Хорошо, пусть будет по-твоему. Как тебя зовут?
Тот ответил с наивной простотой:
– Меня прозвали Карликом, но, должно быть, только в шутку.
Жанна рассмеялась.
– Действительно, похоже на шутку, – сказала она. – Для чего у тебя этот огромный топор?
Солдат ответил с прежней степенностью, которая была в нем так естественна, что, казалось, дана была ему от рождения:
– Для того, чтобы внушать встречным уважение к Франции.
Жанна снова засмеялась и сказала:
– И многих ты уже проучил?
– О да, – многих.
– А потом ученики твои были послушны?
– Да; мой топор успокаивал их: они становились совершенно миролюбивы и умолкали.
– Еще бы! Хочешь служить в моей страже: быть вестовым, часовым или кем-нибудь в этом роде?
– Если б только я мог!
– Да будет так. Ты получишь надлежащее вооружение и будешь продолжать свою проповедь. Возьми одну из тех запасных лошадей и поезжай вслед за свитой, когда мы двинемся в путь.