Пафнотий кивнул, пока не вникая.
- Так его здесь и нет! Лгать тебе не придется!
Монах резво выдвинул из-под киота некрашеный ящичек, выхватил круглые ножницы и бросился к внуку. Не успел Юшка опомниться - две вольные его кудрицы - крест-накрест - слетели на каменный пол.
- Постригается раб Божий Юрий… - заливался старик, - отрекается мира, во зле и страстях погребенного…
- Целуй, - ткнул он Юшке в лицо осиянный пиропами крест с груди архимандрита Пафнотия, - раб Божий, в бозе приявший имя… ну? Какое имя приявший?
- Не хочу, - звенел жалобно Юшка, - пошли все к черту! Я от них и так удеру.
- Монастырь-от обложен стрельцами, - стращал дед, - пожалей хоть меня, старика, а в обличии иноческом и удирать способнее. Всюду укроют, напоят, накормят. Да и царь-то скорее простит: чай, чернец не мирянин, уже не укусит.
Юшка весь потемнел, покорился. Расцеловав крест игумена, едко и злобно, как в смрадном дыму, возгласил:
- Принимаю священное имя Григорий.
Вздрогнула рука с помазующей кистью у игумена Пафнотия. С тех пор как подмел землю Русскую опричной кровавой метлой Григорий Лукьянович Малюта Скуратов-Бельский, монахи остерегались брать это, задетое дьяволом, имя.
Полночной Москвой шел чернец. В этот час в стольном граде было не светлее, чем в поле. Только слабенькие лампадки перед внешними ликами храмов служили неясными вехами путнику. У ограды обширного, мягко пошевеливающего тьму сада чернец остановился. Он чутко прислушался и три раза условно мяукнул… На это внезапно никто не ответил. Монах замяукал призывней и громче, но, едва он умолк, тишина уплотнилась. Только ветви сирени качнулись в саду да две зеленые искры мелькнули у ног чернеца - явилась откуда-то кошка. Тогда он с досадою плюнул и, найдя на ограде знакомый сучок, перелез в сад. Здесь монашек уже не таился, пошел, развязно насвистывая и отбрасывая перед собой шумные ветви. Казалось, он нарочно старается окружить себя звуком беспечности, чтобы не приняли его за вора и не прибили укрытые в зарослях сторожа. Однако так он достиг самой усадьбы, не повстречав никого и все более удивляясь. Еще давешней ночью здесь царило необычное оживление: балагурили, кутаясь в армяки, караульщики, у крыльца барского терема тлел костер и повсюду паслись на цепях волкодавы. Сейчас было тихо. Поравнявшись с приставленным к главному зданию утлым жилищем, инок замедлил шаги.
Он, казалось, обдумывал что-то, оглядываясь и прислушиваясь в тревоге, но вокруг по-прежнему таял и млел в благоухающей темени сад. Вдруг, решившись, монашек скользнул к затворенным ставням.
На этот раз ему повезло: робким стуком в окно чей-то сон был встревожен и прогнан. Зашуршала отодвигаемая заволока, кто-то приник изнутри к ставенному сердечку. На срывающийся, испуганный шепот, поминающий совесть и Бога, монашек поспешно ответил:
- Свой я, свой, Ефросинья… Отрепьев, - и действительно это был он. Тогда ставни резко, без скрипа раскрылись, и монах перебрался в избу.
- Ты откуда, Юрок? - растревожился девичий голос во мраке. - Ой, да что я, дуреха, и свечу не зажгла, все не вижу тебя.
- Стой, не дело, - остановил сенную девку Григорий, он хотел утаить свою рясу (не узнает никто - не сболтнет, ищут-то щеголя Юрия, а не монаха), - кого-нибудь принесет на огонь, - объяснил он решение вслух. - Что у вас сотворилось? Ни собак, ни людей во дворе… Где князь?
- Да неужто, родимый, не знаешь? Понаехали лихоимцы…
- Ой?! Говори ты толком, какие лихоимцы, какого полку?
- Так ведь бес их узнает… Я так думаю, Сторожевого, - понравилась Ефросинья, - а начальный человек над ними Михайла Салтыков.
- Ой ли? Ты откуда проведала?
- Да он сам нам так с Дунькой сказал: "Я, говорит, девки, ваш новый хозяин, Михайло Глебович, сын Салтыков".
- Фрось, ты не вовсе ль рехнулась? Станет царский окольничий служкам сенным представляться?
- Не сбивай, Юшка. Выслушай поряду. Этот главный явился сначала без войска, один. Что ж, ему отворили, не стали стрелять-то, князь в горницу звал. Так ведь он, нечестивец, с коня не сошел, закричал от крыльца: "Борис Камбулатыч! Беда! Оговорили Романовы-Юрьевы твою удалую головушку. Они, мол, перед царем уличенные в воровстве колдовском, и тебя приплели. Только батюшка-царь Годунов им совсем не поверил, говорит: быть не может, чтоб мой Камбулатыч на меня замышлял, а кликнуть его сюды, он один мне всю правду доложит. Вот я, батюшка, и прискакал. И царь, и суд боярский на патриаршем дворе ждут твово слова". Князь-от наш выскочил сам не свой, не то рад, не то злобен, да на конь, да и ускакай совместно с этим посланным.
Только час не прошел - летит тот царев слуга сызнова, голосит: "Беда, детушки! Все холопы Романовых с пытки боярина вашего, князя Бориса, порочат, таки небылицы возводят на горемычного, что царя инда дрожь пробиват! Одно теперь князю спасение, православные, - вам упасть пред царем и очистить от хитрых изветов хозяина". Наши тут взволновалися, распалилися: "Веди, говорят, честный дворянин, на патриарший двор, пусть пытает нас царь, постоим за боярина!" - "Ладно уж, - отвечает тот посланный, - только скиньте покамест с себя все оружие, чтоб не приняли вас за крамольников, да по улице двигайтесь тихо и стройно, и народ не мутить". Эдак всех и увел, а остаться велел только Дуньке, да мне, да ключнице старой Антиповне.
"Прямо былину сложила", - дивился Отрепьев слаженности причитания. Фрося повела жалобнее:
- Вот сидим мы, дрожим, засыпает Антиповна, только смотрим: опять супостат ворочается, только едет уже не спеша, подбоченившись, а за ним, на конях, - полный полк стрельцов, человек с десяток, не менее. Вот въезжают в усадьбу, он стрельцам говорит: "Запирайте, ребята, все двери амбаров на замочки пудовые, а где нету замка, забивайте дубовыми сваями, чтоб никто не присвоил ни зернышка: потому - я хозяин сего благолепия. Царь Борис-де меня за бескровное, тихое взятие злых воров-лиходеев своих сейчас жаловал шапкой боярской и этой боярской избою, со всеми ее причиндалами, со всем серебром-златом, что в ней. А пока пусть стоит заперта, заколочена, покуда слуг добрых сюда наберу вместо прежних разбойников". Об Антиповне же приказал: взять от этой старухи ключи, отпугнуть за ограду, пусть идет помирать к каким знает святым местам. А красных девок, сказал, мол, оставьте в своем теремке. Перееду сюды, их попробую! А вы, говорит, девки, живите, ничего не бойтесь, кто ни начал бы вас доставать, отвечайте охальнику: мы-де девки свово Салтыкова-боярина, для него бережемся.
Высказывая таковые слова, Ефросинья охрипла, обиделась голосом.
- Вот это хлюст, вот это боярин, такому бы и я послужил, - приговаривал во время рассказа чернец, забывая от невольного восхищения, что этот боярин лишил его крова.
- Что же мне теперь делать? - спросила жалобно Ефросинья.
- А я знаю? - удивился Отрепьев. "Разве баба в такой каше может спастись?" - грустно усмехнулся про себя.
- Ты сам-то куды?
- Я-то? Прочь из Москвы.
- А куды?
- Знать больше - на дыбе трещать дольше.
- Юшенька… возьми меня с собой.
- Мне с тобой несподручно. Прощай. - Григорий взялся за ставень.
- Неуж ты меня и не поцелуешь?
Григорий остановился. Желание и страх невозможного грехопадения боролись в нем. Он уже хотел прямодушно признаться, что теперь он не тот, кем был раньше, теперь он невинный монах, но Ефросинья придвинулась. На монаха повеяло таким знакомым и пряным теплом, что он тут же, забыв думать, отыскал своими устами ее уста и, ненасытно всю катая в объятиях, повлек на постель.
Только далеко за полночь инок выбрался из Москвы и поворотил на Владимирскую дорогу. С виду шел он бодро и спешно, но тяжело, непокойно замирала его душа. Каждый миг ждал он грома с небес. Однако же небосвод был просторен и чист, полный месяц беспечным дозором обходил мир, и ничто не предвещало грозы на голову грешника. Тогда, отчаявшись увидеть над собой ужасную молнию, Григорий решил, что Бог расплатится с ним за унижение рясы иначе, не тревожа особо окрестностей: видимо, чернец должен над мельничным ставом либо запрудой осклизнуться и потонуть. Но как ни дрожали колени Григория при переходе таких скользких мест, он миновал их благополучно.
Приблизившись к темному перелеску, монах облегченно вздохнул: все оказывалось проще, его зарежут разбойники. Глухой стеной обступили его со всех сторон вековые деревья, забурчал где-то филин, с наслаждением квакали хором лягушки, но разбойников не было видать. За пятнадцать лет разумного правления Годунов привел-таки Русь в божий вид благоденствия, и даже лихие люди по дремучим дорогам повывелись - выгоднее стало жить смирно.
Напрасно Григорий ждал скорой кары от Господа: на всех не взрастивших в душе ко природе Спасителя иного волшебного чувства, кроме трепета ужаса, казнь одна: Бог измученно отворачивается от них, он не может на них смотреть.