Максим Кривонос не сразу отвел взгляд, хотя и смутился от ее вопроса. Дорогой на Киев он, не переставая, думал о Ярине. Не могла она руки на себя наложить: не из такого рода, и нрава дивчина смелого. Может, надумала пойти мощам печерских святых поклониться? А Ярина коли надумала, так тому и быть. Но тогда б она зашла к родной тетке.
Кривонос спешил к Василькову с дрожью в сердце, страшась лишиться последней надежды. Только он переступил порог Закусиловой хаты, как уже увидел, что Ярины здесь не было, но каждая вещь чем-то неуловимо напоминала о ней. Теперь он понял почему: Катерина была похожа на Ярину. Может, поэтому хозяйка стала сразу как родная.
- Гляжу на тебя, Катря, а вспоминаю твою племянницу. Гнатову дочку.
- Как видела еще дитем, так после и не довелось. Верно, большая уже выросла?
- Выросла, да не в добрый час.
Глядя на Яринину тетку, Кривонос с какой-то особой силой почувствовал свое горе, мир, казалось, опустел, а одиночество представилось ему вдруг так явственно, что он даже застонал, вздыхая.
Катерина встревоженно посмотрела на него. Во взгляде ее влажных очей, в испуганной улыбке полных губ, в движении красивых рук было столько материнского сочувствия и женской ласки, что у Максима перехватило горло, и он, может быть впервые, не сдержал своего сердца.
- Вишь, и на казака случилась беда, - сказал он, не скрываясь. - Лихо стряслось с Яриною.
- Матушки, может, это Ярину я и видела? Три дня назад мимо виноградника ехал рыдван на Киев. Позади штук десять гайдуков тряслось. Мало ли их тут, панов, катается. Заглянула ненароком в карету, а из оконца смотрит на меня дивчина молодая, и точно в самое сердце кольнуло: ну, вылитый Гнат, как был парубком, и - может, то показалось мне - слезы на глазах, а рядом пан толстый сидит. Должно, спал. Кабы я знала... Ну нашего же рода! Верно, замуж вышла племянница?
Максим слушал ее с широко открытыми глазами, а догадки, как пчелы в улье, роились в голове. Катерина не могла сказать даже примерно, чьи могли быть казаки: в коротких жупанчнках, широких шароварах, а на голове кабардинки с малиновым верхом и султаном спереди. За плечами у них были мушкеты и сабельки на боку, а у седел - деревянные ведерки. В такое платье одевал надворную милицию и князь Иеремия Вишневецкий и киевский воевода Тышкевич. В таких же жупанах ходили и гайдуки коронного стражника Самуила Лаща, налетевшие на хутор Пятигоры. У Кривоноса от этой мысли перехватило дыхание, и невидящий взгляд его застыл на лице Катерины. Она, только теперь догадавшись, осторожно спросила:
- Может, есть казак, которому моя племянница по сердцу пришлась?
Кривонос, углубившись в свои мысли, спросил в свою очередь:
- Где тут поместья коронного стражника?
- Говорят, в Макарове, за Киевом, сидит стражник коронный.
- Надо спешить. - И он начал прощаться.
У Катерины на глазах вдруг выступили слезы, она глубоко вздохнула и от этого покраснела так, что Кривоносу даже жалко ее стало.
- Только всего и утехи... Побудьте еще хоть немного, после работы придет Карпо, рад будет увидеть запорожца, а завтра у нас храмовой праздник святых Антония и Феодосия печерских, - и снова взгляд ее проник словно в самую душу Кривоноса.
Казак замотал головой, как бы отгоняя сон; ему уже начало казаться, что домашний уют и ласковая хозяйка куда желанней, нежели скитания по свету сиротою, но об этом он не сказал никому.
К храмовому празднику готовились в каждой хате: женщины белили стены, дети подметали дорожки, срезали спорыш во дворах, украшали ворота зеленью. На улице показалась стайка детей в беленьких сорочках. Они остановились под окном и тонкими, точно серебряные колокольчики, голосками, запели тропарь.
Катерина собрала хлеба, отрезала кусок сала, из-под лавки достала три утиных яйца и подала детям в окно.
- У нас еще мало, - сказала она казакам, - а сколько этих сирот по другим селам! Да еще поветрие тут приключилось. У вас тоже был такой мор? Здесь чуть не половину людей задушило.
Кривонос смотрел вслед детям. Они были чистенько умыты, в длинных сорочках, только выцветшие волосенки давно уже не знали ножниц, Таких сирот он видел в каждом селе, пеклись о них церковные богадельни, а плодила война. Она длилась без перерыва вот уже полстолетия - затихала на Диком поле с татарами, начиналась на волостях с панами. Отцы ложились костьми по берегам Днепра, а дети ходили под окнами и пели тропари.
Солнце уже садилось за горою, когда зазвонили сразу в трех церквах. Максим поднялся и пошел вверх по улице. Омытые дождем сады тоже как бы принарядились к празднику, сочная листва сверкала чистым глянцем, меж деревьями белели хатки, хоть и кривобокие, но свежеобмазанные, кое-где во дворах бродили стайки гусей - домашних и прирученных диких, шагали журавли, ворковали голуби, а в вечернем небе сплетался перезвон трех церквей.
Церковь святых Антония и Феодосия была деревянная, с большими окнами и наличниками на точеных колонках, а над входом вздымались граненые купола, крытые листовым оловом. Деревянный резной иконостас просвечивал, как тонкое кружево. Но Максим Кривонос, погруженный в свои мысли, равнодушно смотрел на прекрасные образа, украшавшие храм. Только на образе богородицы взгляд его невольно задержался. Он присмотрелся внимательнее и даже мотнул головой: с иконы на него глядели влажные и глубокие, как степные озера, очи Ярины. Владычица была в густо-красных ризах. На темном фоне складки блестели переливами, будто не рисованного, а настоящего бархата. Так же, казалось, колыхался и менял свой цвет покров, обрамлявший чело и спадавший до полу. Лицо и полные губы, в изломе скорбной улыбки, потрясали своей выразительностью, и казалось, образ вот-вот заговорит.
Церковь уже была полна народу. Налево стояли мещане в ярко-желтых жупанах и посполитые в белых сорочках. Направо разместились женщины в кунтушах и вышитых сорочках, в корабликах и намитках на головах и дивчата с косами, уложенными венком.
Носатый дьякон прошел к образу Георгия Победоносца, из кадильницы запахло сосновой смолой. Все расступились, только Максим Кривонос остался на месте. Он не сводил глаз с образа: лицо такое же продолговатое и смуглое, как у Ярины, а очи заглядывают в самую душу.
Звон кадильниц привел Кривоноса в себя, ему вдруг стало душно. Он вышел из церкви. Под раскидистыми ветвями волошских орехов зеленели холмики с деревянными крестами. Он, обессиленный, опустился на крайнюю могилу. Образ богоматери теперь слился с образом Ярины и все стоял у него перед глазами, но уже не в бархатных ризах, а в белой свитке и вместо покрова с платком на голове. Такой вот казалась ему сейчас и Украина. Печать скорби лежала у нее на челе, а уста искривились от боли: силы по казацким кра́инам хватило бы на три Польши, а дети здесь родятся в панской неволе, умирают в ярме. "Доколе же будем терпеть от державцев и рендарей надругательства над законными правами и обычаями нашими?" - думал Кривонос. Лиловая дымка окутывала уже сады и далекие просторы, из церкви долетало торжественное пение, его будто старались заглушить соловьи - они щелкали везде, и от их песен вечер звенел. Тоска все еще давила сердце Кривоноса: то ему казалось, что так оно и будет на веки веков, изведет шляхта казаков, и памяти о них не останется на Украине, то другая вставала перед ним картина. Еще ребенком он с отцом попал в казацкий лагерь на Соленице. Наливайковцев была горсточка, а жолнеров, как воронья, нагнал гетман Жолкевский. И все-таки не могли осилить казаков, пока не прибегли к обычному панскому оружию - к обману. При этом воспоминании кровь взыграла у него в жилах.
Кривонос невольно поднял глаза на кресты, торчащие в бурьяне. На одном была выбита надпись:
"Кому лев пересечет путь, тот нехотя должен отступить".
- И отступит, отступит! - уже уверенно произнес Кривонос. Прочитал надпись на другом кресте:
Здесь Иван Семашко лежит,
А в ногах черный пес тужит-скулит,
А в руках острый меч блестит,
А в головах фляжка водки стоит.
Го-го-го!
Что ж кому до того!
Он рассмеялся.
- Не выпускай из рук меча, пане Семашко, и на том свете - ненароком с шляхтой повстречаешься. Го-го-го! Слышите, паны Потоцкие? Чтоб такой народ ходил в ярме - да ни за что!
II
Когда казаки вернулись из церкви, Карпо Закусило сидел уже у хаты на завалинке, дети играли с выводком куропаток, которых он поднял из-под косы на лугу, а Катерина в саду на печурке варила ужин. Дым сизыми клубочками подымался над вишнями, приятно пахло домашним уютом. На башнях начала перекликаться стража:
- Стереги!
- Стереги!
Кривонос с Мартыном тоже присели на завалинку, обведенную синей каймой.
- Живут как у бога за пазухой, - сказал Мартын, кивнув на хозяина.
Карпо был худой, тонкогубый, с маленькими глазками и обожженным лицом. Он шмыгнул хрящеватым носом и ничего не ответил. Хоть и знались они с Кривоносом раньше, но сейчас, когда Карпо оказался выписанным из реестра и стал вытирать спиной монастырскую сажу, зависть к вольным и обида на братов-запорожцев, не вставших на защиту городовиков, душила его. Кривонос, подмигнув Мартыну, сказал:
- Ишь как всем пришелся по душе красный жупан! А за тридцать злотых да за кожух в год не ходил душить низовое казачество? Походите в лычаковых жупанах, пока не додумаетесь, против кого следует встать, а то: "Король наш пан, а мы его дети!.."
- Хоть бы и додумались, так кармазины [Кармазины – так называли запорожских казаков, носивших красные жупаны] же городовиков за людей не считают, - отозвался Карпо.
- А ты спроси посполитых, как они вас понимают!
- Это их гетман Остряница так надоумил!