Первый день прошел как в чаду. Чередой проходили свои семейные и соседи. Ели, пили, дивились, говорили наперебой, ахали, причитали. Вспоминали старое, спрашивали про Петербург, про службу, про дворец, про царя. В избе стало так жарко, хотя двери в сени настежь, что Иванов сидел без мундира.
Под вечер схватился, что не побывал у барина, да оказалось, что в исконной своей деревне, только завтра сюда будет.
- А ты со мной, Санюшка, к Николе сходи, молебен отслужим, я зарок дала. Пусть день без меня у печки потопчутся.
- Пойдем, матушка, хоть куда хошь.
Едва угомонились в сумерках. Предлагали лечь на печке или на полатях, но попросился в сени на рундук с зерном, где посвежей.
Михайло набил горой сенник, покрыли холстиной, взбили подушку, братняя дочка Матрена принесла одеяло чистое, крытое китайкой, стеганное на вате - приданое какой-то Агаши, видать, разу не стеленное. Улегшись, подумал: "Матрена Сергеева дочка, а Агафья чья же?.. Голова кругом, не рассмотрел всех. Михайловой Степаниды будто не видел. Ну, ужо разберусь…"
Хотел было отцу сдать черес, да пока постель в сенях готовили, старик заснул на печи. Завтра, все завтра успеется. Радуйся нонче, что добрался!
Ночью слышал, как горланили петухи, как за стенкой переступали и вздыхали коровы. Переворачивался на другой бок и опять засыпал еще слаще, вспомнив, что ночует в отчем доме.
Когда встал, никого в избе не было, кроме бабушки и племянницы Катерины, молчаливой, темноликой, что орудовала у печки. Потом прибежали вчерашние мальчик и девочка, брата Сергея внуки, ребята той самой Агафьи, чьим приданым одеялом покрывался. А она, сказали, из Рождествена взята, от своего барина выкуплена для братнего младшего.
Ну, наконец-то будто с домашними разобрался. Дал ребятам пряников из привозных гостинцев, и убежали куда-то.
Умылся, побрился, поел лепешек со сметаной, обрядился, и пошли с матерью в Епифанский собор. Она поверх сарафана надела черную кофту с медными пуговками. Он - в вицмундире с крестами и медалями, в шляпе с черным султаном, при сабле.
По Козловке шли молча, рядом. Все им кланялись, кто попадал навстречу или выглядывал в окна. Когда вышли на стежку вдоль Дона к Мельгунову, где мост перейти, матушка сказала:
- Ну, говори про дочку свою, звать-то как?.. Жену Михайло много одобрял. А девочка здоровая ли? В городах, слух идет, ребята все больше тощие да лицом белые. Молочко пьет ли?
Иванов рассказал про Машу, о том, что лицом круглая и румяная, как любит ежа и котенка, просила привезти живого зайца, и матушка, улыбаясь, кивала головой, приговаривая:
- Ох, милушка моя!..
Тут унтер сказал, что привез столько денег, что надеется всех выкупить на себя, а потом и совсем на волю отпустит.
- Да где ж деньги у тебя? - ахнула матушка.
- На себе, в чересе ношу. Нонче деду отдам на сохран.
- А откуль же взял столько? Солдатов, сказывают, таково голодом морят, что кажну копейку на харч берегут.
Рассказал про годы мастерства, про теперешнее большое жалованье, что и жена - рукодельница, на продажу искусно шьет.
- Ох, Санюшка, что нас-то с дедом ослобождать? И так доживем. Лучше бы деньги Маше своей в приданое сберег. Жена не перечила, что за тем сюда поехал?
- Жена как душа одна со мной, - ответил унтер. - Выкупить всех хочу, матушка. На то двадцать лет трудов положено, а Машино приданое дале копить начнем. То второе наше дело…
Медленно идя в гору по дороге, сын прикидывал, сколько же лет его родительнице. Понятно, за семьдесят. Он младший из братьев, Яков, кажись, на десять лет его старе. А зубы у нее никак все целы. И отец хоть сгорбатился, а как охватил его вчера! Видно, и правда здоровей в деревне жить. Только Анюта сюда и под старость не поедет. Городская она. А сам поехал бы?..
Когда шли через площадь, встречные пялили глаза на форму и на ордена Иванова, многие ему кланялись. Обедня только что отошла, и богомольцы выходили из храма. Сказал старосте, считавшему выручку у свечного ларя, что просит отца протопопа отслужить молебен Николе, и подал пятирублевую ассигнацию.
- Сейчас доложу отцу Димитрию, ваше благородие, - закивал староста, косясь на крестьянское обличье Анны Тихоновны.
Собор богатый, купцы не пожалели денег - много лепнины, еще больше росписи и позолоты. Пол из чугунных гулких плит с узором, по которым шаги старосты были слышны до самого алтаря.
Возвратившись, сказал, что отец протоиерей сейчас снова облачится и просит передать его благородию, что ежели с полным причтом и хором, то надо бы вторую синенькую пожаловать.
- За тем не постою, но чтоб без спешки, - сказал Иванов.
- Со всем благолепием, - заверил староста.
Матушка зашептала, что без хора обойдутся, но унтер сказал:
- Тридцать почти лет разлуки нашей. За радость такую пришли угодника благодарить. Гляди, и солнце в купол ударило…
Подошли к самому амвону и встали под любопытными взглядами певчих перед одетым в серебряную ризу Николой. Из алтаря слышались шаги и прокашливание. Только все смолкло, как сзади застучала частая походка, и, обернувшись, увидели Ивана Ларионыча в сапогах и чистом кафтане. Не выдержал, бросил молотьбу. Лицо умыл, волосы и бороду расчесал.
Слушая знакомые возгласы и песнопения, крестясь и кланяясь, когда крестилась матушка или когда в их сторону плыло облако кадильного дыма, Иванов смотрел в знакомое суровое мужицкое лицо Николы-угодника - деревянного, расписного, вырубленного из толстой тесины и одетого, кроме рук и лица, в серебряную ризу с омофором через плечо и митрой на седых волосах. В одной руке святой держал церковку о пяти главах, в другой - кривую саблю. Унтер смотрел в строгие глаза под белыми бровями, на седые усы, каждая волосинка которых выписана старательно и, наверно, со страхом перед грозным владыкой. Смотрел и вспоминал слова полковника о святых на картинах в Эрмитаже. Уж, наверное, иначе он-то написал бы Николу - мягче, добрее, каков сам… "Что ж такое я думаю вместо молитвы? Или то и есть молитва, чтобы не был к нам суров Никола, помог в добром деле?.."
Когда служба окончилась, протоиерей, дав приложиться всем троим ко кресту, сказал Иванову:
- С приездом, ваше благородие, в родные места. Пожалуйте в воскресенье к обедне, соборне будем служить…
А когда повернулись идти к выходу, то сзади оказалось много зевак: кто давеча шел от обедни, вернулись в храм, чтобы поглазеть на форму и кресты унтера.
Выйдя из собора, Иван Ларионыч сказал:
- Ступайте домой, а я к целовальнику, надобно вина купить, вечером с суседями отпраздновать.
- Деньги изволь, папаня, но сам, гляди, в рот не беру.
- Деньги все равно твои трачу, - усмехнулся отец. - А что не пьешь, то и я к нему не охочий, однако суседей угостить обычай велит. Куплю нонче всего штофа три, а то попрекают, что вчерась не праздновали. У тебя, поди, от народа в глазах рябило, а старики твое благородие мальчишкой помнят.
- Мне бы нонче с тобой по делу нужнейшему потолковать.
- Вот гостей выпроводим да на огороде над Доном сядем. А то баньку вытопить велим. Где ж лучше говорить?
Иван Ларионыч подмигнул сыну и свернул в проулок.
- Верно, что не охоч? - спросил унтер.
- Сам ни-ни, а поить в праздник страсть как любит.
Перед началом спуска с площади их ожидала целая кучка старух, которые, глядючи во все глаза, кланялись Иванову.
Он в ответ снял шляпу и, как прошел, услышал шепот:
- Во счастье бабе! В благородные вышел, а матку не забыл.
- Чистый орел! - отозвался другой голос.
- Слышал, Санюшка? - спросила Анна Тихоновна, и сын увидел счастье в ее глазах и гордость в улыбке. - Недаром кажный год Николе гривенник в кружку клала. Ты помнишь ли, как меня спрашивал, правду ли с Москвы его привезли. Тогда Москва тебе невесть где чудилась, а потом самого куда заносило…
Как не помнить рассказа, который они с братом Семеном просили без счету повторять, про то, как ехали из Москвы афонские монахи на теплое море и везли на возах иконы, хоругви, аналои, паникадила. Около Епифани заночевали, а утром воз, на котором деревянный Никола лежал, с места не сходит…
- Запрягли четверик - не скрянуть, запрягли шесть коней - копыта в землю уходят, а воз стоит, - рассказывала Анна Тихоновна. - Монахи скопом толкают, за колеса тянут - нет, не сдвинуть! Ну, видят, угодник-батюшка с нашего места идти не хочет. Делать нечего, сняли с воза - разом его вперед рвануло, кони играют, бежать рвутся. Тут и оставили. Сначала часовенку над ним срубили, после церкву, а вот и соборный храм.
- А серебряну одежу когда ж на него надели? - спросил унтер, точно как в детские годы, чтоб могла рассказать любимое.
- Мир его обряжал, - наставительно кивала Анна Тихоновна. - Афонские старцы в одной крашенине святителя оставили, а в ногах кружечку приладили - кто грошик, а кто семишник пустит. Вот и собрали за триста лет на серебряну одежу.
Иванов помнил и другое предание, которое матушка не любила, как все, до войны касаемое. Будто Николу завезли сюда литовцы, когда шли на Куликово поле татарам на подмогу. Да не поспели к сражению, узнали, что татары разбиты, и, побросавши обоз, побежали в свою землю. А русские средь другого добра сыскали Николу и поставили в часовенку.
- А зачем, маманя, он саблю да церковь в руках держит? - спросил унтер, опять как, бывало, в детстве.
- Чтобы храмы божьи от ворога сберегать, - отвечала она. - С татарских времен к нам никто не бывал. В Москву и то француз зашел, а сюда угодник не пустил…
Вот и Козловка. Белеет церковь, около - кресты меж деревьев.
- Зайдем, маманя, к Да шуте на могилку, - сказал Иванов. - Помнишь, где схоронена?