Технику эту осваивали прямо на марше, на редких кротких привалах: по затертой, собранной по листочкам, клееной книжке зубрили матчасть, возились с "хлопушкой". Ездовой Савелий Саввович Лосев, помор, бывший артельный рыбак, который, наверное, до конца дней своих пропах рыбой, солью и морем, бойкий и шустрый, хотя уже и седой, поил у почти пересохших колодцев измученных лошадей. А когда дошел черед до практических стрельб, он, ворча, впряг жеребцов (кобылу и мерина пожалел) в передок и осторожно погнал их но полю. А наводчики поочередно ловили упряжку, будто бы вражеский танк, в "ПП9", в прицел; замковые один за другим вгоняли в камору старую медную гильзу, а командиры орудий во всю глотку орали: "Огонь!" Командир первого расчета Казбек Нургалиев, маленький жилистый властный узбек, кричал непонятное чтото по-своему, щурился злыми азиатскими глазками, скалил мелкие хищные зубы и бешено сек кулачком сухой пылающий воздух.
- Остальное на передовой, - обтирая запаренный лоб, обрадовал всех после "стрельб" тогда еще старший лейтенант Лебедь - комбат. - День-другой, да и там, - кивнул он вдоль моря вперед равнодушно, будто бы вовсе и не в сторону tpnmr`, а на что-то привычное.
- Учение… Тьфу! - сплюнул с презрением замковой второго расчета Голоколосский. - Все одно что дуньку гонять.
- Солнце, воздух… эротизм закаляют организм, - обрадовался, подхватил за взрослым и Яшка.
- Огурцов! - осек его Матушкин, старшина батареи. - Аль дома на Таманке своей?
- Песня, старшой. Я что? - обнажил щербатые зубы Пацан, как за малость, за худобу, за зряшную вздорность прозвали Яшку солдаты. - Не я сочинил.
- Песня… Дак что? - еще жестче обрубил его старшина. - Попугай? Повторять?
Пацан, попавший в часть из заштатного саманного Темрюка, росший, как дикий лопух, по задворкам, садам, огородам, без матери, без отца, без "конька", со "свистком" в голове, чувствовал себя среди неприкаянных, еще не нашедших себя солдат вольготней других и вел себя, как и прежде, до армии, легко и бездумно. Перед начальством ничуть не робел. Как же, не куда-нибудь, а на фронт идет, глядишь, и герой, слава, почет, ордена. Теперь все может. Может при старших песни блатные петь, и загнуть матюком, и спирт пить - говорят, на передовой, только белые мухи полетят, всем без разбору дают, без чинов, стар и млад принимают непременную норму Верховного. Уже дают и табак, куришь не куришь, дают, скрутил самокрутку - дыми. А бабы были бы - вцепился б, наверно, и в баб, и тут его время пришло. Однава живем! Не моргай!
Но так, как Пацан, поначалу держались немногие. Еще разве что закаленный в рыбацких океанских своих переходах помор, собранный и непреклонный узбек - до войны лихой объездчик совхозных коней, молодой, но уже известный по всей своей округе, да еще повидавший всего на свете разбитной и пронырливый Игорь Герасимович Голоколосский. Но и они, эти четверо, нутром чуяли, что их ждет, и, как и у всех, и их души с каждым шагом к передовой все больше и больше томила тревога. Хотя каждый старался не показывать этого, убеждал себя, что он-то как раз свою смерть обхитрит, обойдет она его стороной. А иные обращались с надеждой и к богу. Перед опасностью смерти хватались и за соломинку.
Храбрился и Ваня Изюмов, хотя до самой передовой так и не смог прийти в себя. Все было дико ему: ботинки с обмотками, и оттягивающий плечо карабин, и чиряк пониже спины. Раза два оставался Ваня без ужина - обделяли горсткой вареной фасоли и чаем с селедкой. Солдатское ложе - песок, земля и трава - мяло бока, кропила под утро с неба роса, а с гор пронизывал ветер. Но более всего Ваню угнетало одиночество. Дома его окружали забота, любовь, порой даже и придирчивая, нетерпеливая материнская требовательность, словом, чувство - всех перед всеми - тревоги, вечного долга, глубокой причастности всех ко всему. А здесь?.. Никто его вроде бы не любил и не понимал, никому и в голову не приходило попытаться его понять. Днем и ночью Ваня шагал в гуще солдат, а чувство было такое, словно никого кругом, что он совершенно один.
Всю последнюю ночь перед фронтом Ваня вертелся и спал урывками, его донимали кошмары, а под утро ударил озноб. Скинув с лица за ночь отсыревшую от дыхания полу шинели, он, хотя и заставляла его нужда. Не поднялся с песка. Опыт, пусть еще маленький, уже научил: пока можно лежать, лежи. Сон, отдых в походе не наверстать. Приподнял с вещмешка грязную бритую голову, уставился испуганно в темень.
"Где вы там, папа, мамочка? Где вы, братик, сестренка? - шептал он. - Неужто не успели уйти? - Представил себе все ужасы оккупации, о которых писали газеты, командиры рассказывали. Едва не вскочил. Опершись озябшими руками о сырой холодный песок, задрав в мрачную бездну перепуганное худое лицо, он, как волчонок, должно, по тому же слепому инстинкту, тихонько завыл. - Что с вами? Где вы? Мама… Милая мамочка!"
Лежал Ваня чуть поодаль ото всех (где только можно, Ваня все еще выбирал уединенные закутки), шагах в десяти от ближайшего к нему Игоря Герасимовича Голоколосского. Но инженер, к счастью, наверное, спал и не слышал, как рядом плачет юный солдат. Понемногу, излившись слезами, Ванины боль и тревога поулеглись, да и сзади, успокаивая, ровно журчало. То opedp`qqbermn шумела река, и небо уже начинало предрассветно сереть.
И боль, и страх за своих, за себя совсем придавили Ваню. Ему казалось, что он один такой беспомощный и несчастный, и не догадывался, что и у других на сердце было не слаще. Ведь и всех остальных война тоже только-только оторвала от кровных дел, от отцов и матерей, от жен и детей, от всей их прежней, устоявшейся и размеренной жизни, согнала в чужую безводную степь. И чем громче ревел и ярче горел в ночи надвигавшийся фронт, тем упорней в каждом из только испеченных солдат, да и в ком-нибудь, должно, из бывалых схлестнулись, с одной стороны, долг, дисциплина, приказ, с другой - неизвестность и страх смерти.
На пятые сутки непрерывного пешего марша полк дошел наконец до переднего края.
Позицию - первую огневую позицию занимали до рассвета, еще с темнотой, под возбужденные приглушенные командирские окрики, в смятении и спешке, в непривычной предбоевой толчее.
Опыта, навыка, как огненную позицию занимать, что, как, в какой очередности делать… автоматического, чтобы само по себе получалось, ни у кого еще не было. А он, этот опыт, только и делает во время боя наводчика настоящим наводчиком. Да и с чего бы взяться ему, этому опыту? Как, когда? С учебы, что ли, урывками, от стрельбы холостой? И когда он, Ваня, спохватился, чтобы насадить прицел на орудие, на специальный кронштейн, только тогда и вспомнил, что оставил его в передке. А Лосев, ездовой, исполнив свой долг - доставив орудие на огневую позицию, - уже укатил.
Без прицела пушка не пушка, так, груда металла. Ее будто и нет.
Узнав об этом, и без того узкоглазый, какой-то весь жилистый, собранный, злой отделенный еще пуще напрягся, прищурился ядовито и яростно.
- Дурак твоя! Фуй! За это моя твоя будет стрелять! - Сорвал с плеча карабин. Прожег в бешенстве наводчика углистыми, с шаром глазами. - У-у! - схватил его за грудки, начал трясти. - Пока наша тут огневая копает, один нога здесь, другая там!
Ваня даже дышать перестал. Закаменел. Язык к небу так и присох. Ни слова вырвать не смог из себя в оправдание. Да и что тут сказать? Что? Только задергались в тике, как всегда у него в потрясение, правый глаз и щека, уродливо исказилось лицо. В детстве еще, когда едва не утонул, впервые прохватило это его.
- У-ум! - промычал снова яростно Казбек Нургалиев, из всего расчета, а, пожалуй, и из всей батареи (и это тоже сразу бросалось в глаза) не по возрасту самый крутой и решительный. Потому-то, наверное, на петличках лишь его гимнастерки и красовалось по одному красному треугольничку с желтой каемкой. Нацепили ему, конечно, условно, чтобы только выделить: как-никак командир. А тоже ни школы командирской нигде не кончал, ни, как и все в отделении, еще не нюхал и пороха. В боевых делах и он полный профан. - У-ум! - скрипнул он снова жемчужными тисками маленьких острых зубов. - Я твоя мама!.. Бегом!
Ваня сорвался с места, не чуя ног под собой, о страхе, об опасности, обо всем на свете позабыв. Во все лопатки пустился бежать.
По следу колес - орудийных резиновых и тележных кованых передка и конских копыт, едва различимых в тусклом свете размытых ночным сырым воздухом звезд и ущербной луны (к тому же угасавших к утру), Ваня запаленно, весь трепеща от первой встречи с войной, с перекошенным от нервного тика лицом, нашел-таки дорогу, добежал до обоза - рядом со вторым эшелоном, считай что, в тылу. Ринулся сразу к коням, к передку.
И тут отдаленно и глухо что-то застрочило, застукало. Обернулся невольно назад, откуда бежал. Там, сзади, в долине, в направлении Моздока еще черное, чуть-чуть лишь серевшее небо прочеркивалось множеством светящихся звезд. Отрываясь стремительно от земли. А кверху все заметнее замедляясь, при этом колышась и извиваясь как змеи, сливаясь почти в сплошные стрелы огня, они летели метеоритами, потоками небесных удивительных тел. Но не вниз, не к земле, а напротив, в небо, в зенит, и сгорали там, теряясь в сонмище гаснувших звезд и одинокой луны. И сразу же, тут же opnonpnkn, прожгло черное небо - одна за другой - и множество ярких, как далекие молнии, удивительных вспышек, и потом покатилась оттуда окрест, на весь ночной предутренний мир россыпь далеких коротких громов.
Такого Ваня не видел, не слышал еще никогда. Чуть испугался. На минуту забыл обо всем. Потрясенно стал наблюдать - такое, казалось, все не военное вовсе, не фронтовое, а скорее торжественное, красочно-праздничное или даже как будто из сказки.