Это было давно. А позавчера два "мессершмитта" решили охотиться за нашей "колбасой". Ее подняли недалеко от батареи. Пузатая серебристая рыба плавала в воздухе и ничем не походила на колбасу, но это прозвище осталось за ней еще со времен первой мировой войны. И теперь аэростатчиков, поднимающих по ночам над городом аэростаты заграждения, прозывают "колбасниками". Прозвища есть у всех. Прожектористы - "лунатики". Звукоулавливатели - "глухари", а мы, огневики, - "верхоплюи".
"Мессершмитты" появились со стороны солнца. Длиннохвостые, поджарые, они описали большой круг, делая вид, что не замечают аэростат, а потом враз, поводя хвостами, кинулись на него. Этого момента мы и ждали. Дали залп. Звеня моторами, самолеты взмыли вверх и скрылись в туче. Они вынырнули из облаков уже над Пулковом и удалились за горизонт. Мы развернули пушки в сторону солнца и стали ждать.
"Мессершмитты" выскочили из-за Пулковских высот точно под солнцем и пошли на "колбасу" бреющим полетом. Мы снова дали залп. Самолеты разошлись в стороны и сделали то, чего я особенно боялся. Они пошли на цель с разных сторон и на разных высотах. А батарея-то не может вести огонь с одним прибором сразу по двум целям! И если соседняя батарея правильно выберет цель (договариваться с ней по телефону уже поздно, а дивизионный командный пункт почему-то молчит), то все будет хорошо. Но может получиться и так, что обе батареи откроют огонь по одному и тому же самолету, а второй достигнет цели беспрепятственно.
К счастью, оба самолета попали под обстрел и улетели несолоно хлебавши.
Окончив наблюдение, аэростат опустился.
Наступила морозная ночь. Луна светила так ярко, что прибористы различали самые мелкие деления на алюминиевом лимбе планшета-построителя. Погода летная. Вскоре город огласила воздушная тревога. Слушая ее, невольно вспоминаешь стихи:
Ребенок вдали закричал:
"Не надо! Не надо! Не надо!"
Прерывистый крик отвечал
Всему, чему сердце не радо,
Всему, чему чужды зрачки,
И руки, и уши, и ноги…
Растерзано время в клочки
Стенаньем воздушной тревоги.
Навзрыд голосили сирены. Как раненые зайцы, вскрикивали паровозы, с Невы доносился тревожный рев пароходов.
Когда гул тревоги волнами укатился в другую часть города и замер, слух уловил приглушенное гудение немецких моторов. Синие лапы прожекторов беззвучно шарили в небе, от их ледяного света становилось еще холоднее.
Звукоулавливатели начали передавать параметры цели. Батарея ожила. Я командовал. Звук моего голоса гулко раздавался в пустых громадных зданиях. На орудиях возникла возня. Лязгали затворы, и все тонуло в ослепляющем треске залпа. Было слышно, как с шелестом уходили ввысь снаряды. Позиция покрылась тонкой светящейся пеленой порохового дыма.
Через час из города донеслись мелодичные звуки отбоя.
Перед сном я вышел на позицию покурить. Светила луна, отражаясь в замерзших лужах. Я стоял в окопе. Справа сквозь щели двери пробивался свет и доносился говор связистов, за спиной чернел ход сообщения. Впереди, выделяясь на фоне неба, неподвижно стоял дежурный разведчик в плащ-палатке с надвинутым капюшоном. Рядом со стойкой в виде виселицы, на которой чуть заметно покачивались гильза и кусок рельса, он выглядел романтично и зловеще. Вокруг поблескивали обледенелые бугры, за ними - черная зубчатая стена зданий. Откуда-то из сердца города доносился еле уловимый гул. Город дышал тихо, настороженно. Блеснет меж труб зеленая зарница - прошел трамвай. Высоко в небе, словно примерзнув к звезде, монотонно гудел наш истребитель.
А ведь придет такое время, когда всю ночь над городом будет полыхать электрическое зарево и сверкать трамвайные вспышки.
Разведчик шевельнулся, задел штыком гильзу. Она тонко и нудно заныла.
- Кажись, гудит.
Он спрыгнул на дно окопа. Мы присели. Из ямы самолет слышно лучше, чем с поверхности. Немного погодя донесся низкий пульсирующий звук. Шел "Хейнкель-111", со стороны Урицка. Но город молчал. Город не объявлял тревоги. Это было притуплением бдительности.
Я объявил тревогу и поиск цели. Командир батареи звонил в штаб дивизиона и требовал, чтобы оповестили городскую ПВО. Но штаб шума моторов не слышал.
В 22 часа 04 минуты наводчик прибора Сытов закричал, что самолет идет с фонарем. Действительно, между звезд пробиралась оранжевая точка. То ли раскалился выхлопной патрубок или по ошибке оказался включенным какой-то бортовой огонь, не знаю.
Прибор поймал цель. Мы открыли по точке огонь. В это время луч прожектора ударил в небо, и в нем ярко вспыхнул голубой крест летящего самолета.
Мы словно взбесились и стреляли без передышки. Город гудел тревогой. Уже шесть прожекторов держали самолет в своих ледяных лапах. Комбат успел ввести корректуру, и наши снаряды рвались близко от самолета. Мимо него блеснули топкие пунктиры трасс, потом мелькнуло узкое тело. Бомбардировщик осел на хвост, перевернулся и стал падать.
Он грохнулся в Таврическом саду. Его протаранил летчик Севастьянов.
Мам сразу стало тепло, расхотелось спать, и весть о том, что немцы под Москвой, не казалась такой тревожной и угнетающей, как ранее.
Сегодня, когда я пишу эти строки, идет мелкий снег. (Сквозь изморозь и звуки канонады из города репродукторы доносят неторопливый глуховатый голос. Он заявляет о том, что и на нашей улице будет праздник.
6
Сижу в землянке на обрубке дерева. Справа по-домашнему льет тепло вмазанная в землю печь. Рядом с позицией 203-миллиметровой гаубицы ведут редкий огонь. Oт каждого выстрела половик, закрывающий вход в землянку, взлетает к потолку и доносится из домов разноголосый звон стекол. Когда они все вылетят, непонятно.
Вчера Вере Лагутиной, нашему санинструктору, исполнилось восемнадцать лет. Полностью ее звать, как Комиссаржевскую, - Вера Федоровна. Она сидит за столом, плотно сдвинув коленки и положив на них ладони. Ни к чему не притронулась. Правда, на столе не к чему было притрагиваться.
Звенел патефон. Струилось танго. Андрианов танцевал с Мариной. И до чего же она хороша! Как ей идет форма! Все ей соответствует, все влито и все гармонирует от носков сапожек до чуть растрепавшейся прически и на одну пуговицу расстегнутого воротника. Полные красные губы, большие светящиеся глаза. В них страшно смотреть. Андрианов танцует легко, будто между делом. Клара Савченко с соседней батареи плывет в объятиях огромного Федосова. Тот хмуро поглядывает на Марину.
Командир батареи старший лейтенант Комаров, наклонившись ко мне, дышит прямо в лицо:
- Золотой вы народ, ребята, золотой. Школить вас надо? Надо. Командир дивизиона из-за вас чуть под трибунал не угодил, когда приказали вас отчислить. "Не дам, - говорит, - хоть к стенке ставьте. Это готовые командиры взводов, батарей и дивизионов. Они лучше нас будут воевать, и не тратьте их по мелочам". И отстоял.
Струится танго "Брызги шампанского", шуршат танцующие пары. За занавешенным окном молчит осажденный город.
У Марины сегодня какое-то бесшабашное настроение. Подсела ко мне, обхватила за шею, обожгла дыханием щеку:
- Пойдем станцуем, чумазик.
У нее странная привычка: с кем бы ни разговаривала, с начальством или подругой, внимательно, даже жадно разглядывает лицо. Невольно становится не по себе.
- Может, это мой прощальный бал, - призналась она.
- И куда? - усмехнулся я. - В высший свет?
- В высший свет или кромешную тьму - это не так уж важно.
Мы сели рядышком на диван и закурили.
- А все-таки?
- В городе люди начинают умирать с голоду. А вы в пушечки играете, палите в белый свет, как в копейку. Клепахин красивые схемы рисует, раскрашивает…
- По законам статистики, на один сбитый самолет расходуется около тысячи снарядов. По данным войны в Испании, на одного убитого приходится десять тысяч выстреленных патронов, - блеснул я эрудицией.
- Может быть… Расходуйте… А хочется не расходовать, а нападать… Уничтожать. Спасать! - Марина и вздохнула а и задумалась.
Клара Савченко снова завела патефон. Он пошипел, как запал у гранаты, и опять знакомая музыка вонзилась в душу. Марк Бернес пел:
Пройдет товарищ сквозь бои и войны,
Не зная сна, не зная тишины.
Любимый город может спать спокойно,
И видеть сны, и зеленеть среди весны…
Марина вдруг встала, подошла к патефону, сдернула пластинку. Патефон взвизгнул, как от боли. Посмотрела на нас с тоской, сжалась, закрыв глаза, прижимая пластинку к груди, потом с такой горечью произнесла сквозь зубы:
Любимый город может спать спокойно…
Грохнула пластинку об пол и ушла из комнаты.
Мне стало не по себе, тоскливо и гадко, словно я в чем то сильно-сильно виноват.
Клара подбирала обломки пластинки. Комбат, подагрой кулаком подбородок, задумчиво смотрел перед собой. Мышкин заводил патефон.
Я вышел из комнаты и стал одеваться.
- Ты куда? - Марина стояла в дверях соседней комнаты, прислонившись к косяку.
- На позицию. Там один младший лейтенант Ракитин, а по времени должен быть налет.
- Какой налет - снег валит. Да и добежать успеете - рядом. Оставайся!
- Нет, пойду. Надо.
- Оставайся! Когда еще так придется?
Я ушел. А как хотелось остаться - побыть в милой обстановке! Но разве теперь до этого?
По улице мела поземка. Двигались люди с поднятыми воротниками шинелей. Город не спал. Над передним краем взлетали ракеты. Редко перестреливалась артиллерия. Была война. Я вернулся на огневую позицию, и на душе стало немного легче.