– Около трёхсот, – угрюмо отозвался я. – Хорошенький получается блицкриг! Да мы во всей Европе потеряли меньше, чем в одном этом проклятом Бресте!
– Тише! – зашипел Дитрих мне прямо в ухо. И воровато оглянулся. Но никто нами не интересовался.
– Чего стоит тот снайпер, которого я сегодня расстрелял, – продолжил я уже шёпотом. – Он убил пятнадцать наших, из них десять офицеров. Засел на чердаке собственного дома.
– Я знаю, его запрещено хоронить, – закивал Дитрих. – Но лично я бы его зарыл, от греха подальше. По мне, он и сейчас жутко опасен. Так и смотрит своими глазищами…
– Следит, чтобы тебе не достался мраморный замок.
Но Дитрих гордо вскинул голову:
– Мы сильнее. Мы победим! Потому что мы – великая Германия! А ты – слюнтяй! Замолчи!
…И я надолго замолчал. Я стоял в берёзовой роще, такой весёлой, светлой, летней. Но видел только частокол деревянных крестов. Каждый крест венчала каска. Пилотки мы не вешали, они быстро истлевали. Жестяные таблички блестели на июльском солнце. Вот и всё убранство.
На одну из таких табличек я и смотрел, как заворожённый. "Дитрих Ойген Бойль 13.05.1918 – 25.07.1941". Его каска. Я долго держал её в руках. Наконец нерешительно водрузил на крест. Руки мои предательски дрожали, буквально ходуном ходили. Вот и всё… Долго я не решался уйти. Я знал, что никогда больше его не увижу. Даже могилу его не увижу. Что же я скажу его родителям, когда вернусь? Точнее, если. Если вернусь. Я видел, как это было. Он погиб на моих глазах. Не смог, не успел выбраться из-под миномёта. Я ничем не мог ему помочь, я оказался слишком далеко… Им лучше не знать.
Мой единственный друг погиб. Злой смертью. Я никогда этого не забуду. И такого друга у меня больше не будет. Дитрих незаменим. Второго такого на свете нет, и не будет никогда. В моей памяти вдруг всплыло перекошенное лицо Акселя, который кричал мне: "Завидую тому русскому, который размажет тебя, тварь!". Сухие от боли глаза наполнились слезами, и я крикнул что было сил:
– Не размажете, твари!
Спи спокойно, Дитрих.
– Я отомщу за тебя, Дитрих! – твёрдо пообещал я ему. Как живому. И ушёл, не оглядываясь.
V
Ни один из нас и не предполагал тогда, что нам придётся намотать на свои колёса миллионы километров русских дорог и бездорожья, сквозь зной, мороз, кровь и ненависть.
Теми же дорогами нам навстречу шли пехотинцы, но в другой форме, защитной, советской. Конные повозки волочили по дорожной пыли боеприпас, полевую кухню, прочий солдатский скарб.
Пожилой усатый майор шёл плечом к плечу с земляком, добродушным толстяком поваром. Когда они миновали указатель, гласивший: "Сухой Лог", их нагнал молоденький лейтенантик. Вчерашний выпускник артиллерийского училища. Как былинный богатырь – высокий, румяный, ясноглазый. Козырнул:
– Младший лейтенант Макаров. Товарищ майор, разрешите обратиться!
– Разрешаю, обращайся.
– Тут моя деревня, разрешите во время привала навестить родных?
– Разрешаю, только бегом! Не больше двадцати минут тебе на всё, про всё.
– Есть! Спасибо…
Макаров умчался вперёд, как ветер. Майор, помрачневший, проводил его тяжёлым взглядом. Он видел, как Макаров обогнал головную телегу обоза и исчез в кустах, нырнув на только ему известную тропинку.
–Перед смертью не надышишься…
Повар весело ухмыльнулся:
– Не наелся – не налижешься!
Но майор тяжело вздохнул и помрачнел ещё больше.
–Всё бы тебе, Борька, зубы сушить… Сколько их таких ещё поляжет?
VI
Ровно через две минуты он добежал, запыхавшись, до околицы родного села. Вынырнул из-за поворота и стал как вкопанный.
Улица Ленина, главная улица села, была целиком выжжена. Как рёбра, торчали из земли каркасы изб и изгородей. Окна немногих уцелевших домов с тоской смотрели выбитыми, пустыми глазницами. Только в конце улицы виднелась совершенно целая изба, что рядом с колодцем.
Как страшно идти домой! Но надо. Медленно, как на Голгофу, пошёл он по родной улице. Дошёл до перекрёстка. Сейчас будет поворот направо и… Он крепко зажмурился. Заставил себя открыть глаза, и сердце упало, как подстреленная птица. Пепелище. Рёбра избы. Машинально стащил с головы каску, опустил голову.
Сколько он простоял так, и сам не знает. Встрепенулся, услышав звяканье ведра, вскинул голову. Баба Тася! Древняя старуха в чёрном платке. Лет ей больше, чем самому Сухому Логу. Баба Тася, шаркая галошами, шла к колодцу, волоча за собой на верёвке жестяное ведро.
Видно, помочь некому. Осталась старуха одна. Макаров, ужаленный последней, безумной надеждой, всем существом устремился к ней:
– Баба Тася! Куда! Дай помогу.
Макаров подбежал к ней и мягко взял ведро из старческих рук.
– Митька, ты, что ли? Не узнать тебя, милай…
Баба Тася бессильно махнула рукой и всхлипнула. Макаров тем временем деловито спустил ведро в колодец. А баба Тася всё вытирала глаза углом платка… Макаров долго не решался спросить.
–Мои-то… где? – голос сорвался, как в пропасть.
Баба Тася потупилась, и по её впалым морщинистым щекам уже открыто покатились слёзы.
– Остались Тоня Семёнова со Стёпкой, Светка Морозова да я, старая. Вот и весь тебе Сухой Лог… Что творилось тут… немцы окаянные… креста на них нет! – прошептала баба Тася, словно боясь, что её услышат.
Линия фронта неуклонно ползёт на восток… Макаров молча тащил ведро с водой к единственному уцелевшему в селе дому. До войны там жили Харламовы. Теперь живут четверо уцелевших односельчан. Значит, и Харламовых больше нет. Большая была семья, дружная… Их дом – самый ближний к колодцу. Хороший дом, крепкий… Не случайно он уцелел. Себе оставили, гады, чтобы за водичкой ближе было ходить…
Так думал он, белея лицом, постарев сразу на сто лет. И нёс ведро воды для древней старухи, на долю которой выпало выжить в этом кошмаре. Баба Тася не поспевала за ним, торопливо шаркала галошами где-то позади. Будто оправдываясь, рассказала, что рано утром, ещё затемно, ушли они за речку по ягоду. Вот и уцелели.
Пришло на память, как провожала его жена Настя. Две недели тому назад. Да, ровно две недели назад… В доме, которого больше нет. Даже печки от него не осталось. Настя была кроткая, ни разу её уста не произнесли грубого, тем более бранного, слова. Она была хрупкой, совсем беспомощной без него. Ей было двадцать лет… Она держала на руках их Ванечку – годовалого пухлого карапуза. Он подошёл к ней, взял Ванечку на руки, смеясь, подбросил, губами защекотал его толстые щёчки. Малыш взвизгивал от удовольствия. А Настя заботливо поправила воротничок его гимнастёрки и очень серьёзно произнесла:
– Митюнь, возвращайся скорее! Мы уже соскучились…
Он тогда засмеялся, сказал, что скоро вернётся. Крепко поцеловал их и ушёл, уверенный, что скоро увидятся. Легко ушёл…
Макаров, сам того не заметив, пересёк харламовский двор и подошёл к высокому крыльцу их крепкой избы-пятистенки. Поднялся на крыльцо и поставил ведро на порог.
Баба Тася знала Митьку Макарова с младых ногтей. Не раз она выручала его родителей, сидела с Митенькой, пока те были на покосе. Ей было стыдно перед ним за то, что она, такая древняя, жива, а Насти и Вани больше нет… Баба Тася посмотрела на Митьку и увидела, что и по его щекам тянутся две дорожки слёз.
Макаров порывисто обнял бабу Тасю, крепко поцеловал в платок.
– Ну, я пошёл. Пора.
Старуха всхлипнула, истово перекрестила Митьку:
–Иди с Богом. Гоните в шею извергов этих!
–Выгоним, баба Тася! Обязательно выгоним, – пообещал Макаров. Глаза его мгновенно высохли, иссушённые ненавистью. – Уж не сомневайся! Лично прослежу.
Макаров ещё раз крепко обнял бабу Тасю и быстро вышел со двора. Баба Тася заковыляла следом за ним, выглянула из калитки на улицу. Одинокий солдат шагал по улице истерзанного села, мимо ужасающих следов войны. И исчез за поворотом.
Макаров почти бежал по грунтовке, окаймлённой осинами, берёзами и кустами дикой смородины. Мальчишками они часто здесь бродили. Дальше овражек, там играли в прятки. Макаров добежал до оврага и остановился.
Этого он не забудет никогда… Ни парализующий страх, ни бесконечное счастье не в силах стереть такое из человеческой памяти.
…Овражек был наспех забросан тонкими деревцами – осинами и берёзами. Его осинами и берёзами! Из его родного леса! Их ветви не могли, как ни старались, скрыть это.
Его односельчане. Почти всех он знал с детства. Мать мёртвой ладонью навеки закрыла личико ребёнка, в попытке уберечь дитя хотя бы от предсмертного ужаса.
Катерина, доярка с фермы, и её сынок Павлик. Ему было три года. Рядом (они и жили по соседству!) труп старухи в сорочке, – она стояла на коленях, уронив свою седую голову на грудь. Это Марфа Мефодьевна. Ей не дали даже одеться. И ещё, и ещё…
Макаров упал лицом в дорожную пыль, не в силах больше смотреть. Он бы завыл, да сил не осталось никаких. Так он и застыл надо рвом, – точно сам умер.
Прямо над ним каркнул ворон и вернул его к реальности. Раздавленный, он поднялся с колен, вытер лицо рукавом гимнастёрки и снял с плеча автомат. Высоко подняв автомат, он крикнул что есть мочи, и эхо пронеслось над оврагом, над лесом, над страной, над Землёй:
– Клянусь! Клянусь вам, я буду жить, пока не убью последнюю фашистскую гадину!
Длинная автоматная очередь прошила небо над оврагом, и вороньё с криком разлетелось. Камнем вниз упал подстреленный ворон. Макаров вскинул на плечо автомат и ушёл, чётко печатая шаг. И ни разу не оглянулся. Он знал, что больше никогда сюда не вернётся.
VII