Вот из волшебных мгновений жизни, поданных так, что начало в них тонко и незаметно превалирует над серединой и концом, создается произведение искусства, однако восприятие его, в котором задействованы обычно все наши духовные и душевные качества, требует постоянного и напряженного труда, что в свою очередь несовместимо с ощущением благоухающего и первозданного волшебства, – вот почему, несмотря на то, что великие произведения искусства заключают в себе на вес "килограммы и тонны" подлинного волшебства, мы, воспринимающие, все-таки предпочитаем им волшебные мгновения жизни: те самые, которые пусть на короткое время, но делают наши лица и взгляды поистине прекрасными.
Тонкая разница между таинственностью и загадочностью. – Есть два взгляда на жизнь настолько разных и противоположных и в то же время настолько метафизических, но также и просто оптически родственных и родных, что, кажется, достаточно их до конца проследить, – и жизнь предстанет перед тобой как на ладони, – тем более, что взгляды эти, разбегаясь в противоположных направлениях, сходятся, как будто у них единый центр: правда, их отличают разные предметные среды, в одном случае – стекло, а в другом – зеркало, но именно поэтому, наверное, они и позволяют увидеть предмет рассмотрения с исчерпывающей полнотой.
Итак, когда я, сидя на диване, смотрю в балконное окно, вижу там облачное небо, смыкающееся на горизонте с Альпами, вижу пейзаж с двухэтажными домиками и перемежающимися деревьями, уходящий от моего дома как от периферии к центру и стало быть тоже к Альпам, вижу параллельно и в "очах души" всю на девяносто процентов прожитую жизнь, вечно ищущую какого-нибудь осмысления и всякий раз, за неимением лучшего решения, склонную обращаться в прошлое и к детству, то есть символически к тем же самым Альпам, – итак, когда я вижу все это, жизнь как таковая мне представляется глубоко таинственной.
Но как только я бросаю взгляд на зеркало на стене, находящееся к балконному окну под углом примерно в тридцать градусов и наблюдаю там почти тот же ландшафт, но в отраженном варианте, мысленно наблюдаю и прожитую жизнь, мгновенно ощущаемую в ином, противоположном, но странно близком первому ключе, итак, когда я наблюдаю в зеркале все это, – то та же самая жизнь кажется мне уже не таинственной, а загадочной.
Между таинственностью и загадочностью разница тонкая, но принципиальная.
Тайна не любит и не выносит зеркала, тогда как загадочность составляет душу зеркального отражения; тайне всегда сопутствует ощущение, будто она вот-вот раскроется, и даже если этого не произошло мы все-таки продолжаем его испытывать, загадочность же – хотя в корне ее лежит довольно незасмысловатое словцо загадка, подразумевающая обычно разгадку, но нужно ли спорить о словах? – не оставляет намека на свое прояснение; обращаясь к метафизике, мы видим, что тайна напитана "вещью в себе", в чем бы последняя ни заключалась, тогда как загадочность не хочет знать ни о какой "вещи в себе"; мир, которым правит незримый демиург, глубоко таинственен, но тот же мир, существующий сам по себе, неисследимо загадочен; темна и непроницаема по своей природе тайна, а загадочность всегда светла и прозрачна; таинственно до последних глубин христианство (если верить в его первоосновы), тогда как буддизм предельно загадочен (причем независимо от своего творца), хотя в пределах самого буддизма тибетский его вариант, провозглашающий первооснову бытия, а также промежуточное существование человека в астральном мире между соседними инкарнациями протяженностью в сорок девять дней, больше таинственен, чем загадочен.
И от романов Достоевского на нас веет вечной тревожной и темной тайной, и нам кажется, что мы ее вот-вот разгадаем, стоит поднапрячься духом, хотя этого не происходит, но попытка не пытка, – и цветет пышнейшим цветом вокруг Достоевского филология; зато в зрелом творчестве Льва Толстого никакой тайны как будто нет, так что и разгадывать-то нечего и филология там неуместна, – но быть может именно поэтому оно представляется нам глубоко загадочным.
Бах таинственен, Моцарт загадочен; осень таинственна, весна загадочна; стихи таинственны, проза загадочна; прошлое и будущее таинственны, настоящее загадочно; представление о Я, которое умудряется пройти сквозь игольное ушко смерти в виде ментального тела, чтобы продолжать свой кармический цикл, таинственно, а мгновенное преображение Я в другое Я, относящееся к нему, как причина к следствию, загадочно; таинственна, наконец, любовь, зато невозможность для иных людей не только полюбить друг друга, но даже мало-мальски сблизиться, кажется нам загадочной.
Вообще все основные проявления жизни – хотя бы по той причине, что мы в них всегда и без исключения видим больше, чем они есть на самом деле – таинственны для нас, тогда как безостаточное упразднение всякого "больше, чем на самом деле" порождает всеобъемлющую пустоту, которая парадоксальным образом ощущается нами как верх психологической загадочности: чем больше чувств, ума, опыта и интуиции мы включаем в наше понимание мира, тем таинственней кажется нам этот последний, а чем, напротив, последовательней мы отказываемся от органов восприятия, предоставляя "безответный ответ" тому, что свершается само собой и помимо них, тем ощутимей становится беспонятийная и бессловесная субстанция "чистой загадочности", сквозящая в ответе.
В детстве склонны мы были во всех явлениях улавливать их таинственную, казавшуюся нам волшебной, подоснову, и это было нормально, такова особенность любого настоящего детства, но рано или поздно детство уходит, а с ним и его невинное волшебство; однако пройдут еще десятилетия, прежде чем на смену таинственности придет загадочность, если вообще придет! и эта биографическая эпоха между той и другой, эпоха безвременья, эпоха вечных поисков, эпоха сомнений, эпоха "бури и натиска", одним словом, слитная эпоха юности и созревания, – она самая трудная в жизни человека, ее надобно еще выстоять и выдержать, без цинизма и чувства опустошенности, без страха и унизительной, чрезмерной жадности к жизни.
Когда же глубоко уравновешенная и уже не волнующая душу загадочность – потому что она выше всякого волнения – приходит на место былой и вечно томящей таинственности, и удавшаяся старость протягивает руку удачливому детству – хотя такое происходит далеко не со всеми и это тоже своего рода подарок судьбы! – тогда-то и восстанавливается в душе, раз и навсегда, как ее отныне интимнейшая и основная мелодия – то самое сложное и вместе самое простое чувство, которое и прежде нас изредка посещало, но которому мы не верили, считая его надуманным, и которое так точно выразил Б. Паскаль: "Равным образом непостижимо, что есть Бог, и что Его нет, что душа связана с телом, и что бессмертной души вовсе не существует, что мир сотворен, и что он пребывает от века, что есть первородный грех, и что его нет". (Мысли. Пирронизм. 333). Итак, мы всю жизнь искали что-то такое, что нельзя найти, и пока оставалась иллюзия, будто то, что мы искали, найти все-таки можно, поиск наш был надышан великой тайной, когда же стало ясно, что кроме поиска как такового ничего нет, да и не было никогда, природа этого поиска из поначалу таинственной незаметно превратилась в загадочную, то есть попросту художественную.
Это произошло оттого, что самое существенное, оказывается, невозможно ни вспомнить, ни тем более осознать, не говоря уже испытать, оно, самое существенное, рожденное жизнью и вскормленное ее лучшими соками, доходя до срединного среза жизни, в него как бы проваливается и оказывается наполовину уже в сфере чистого бытия, растекающегося, как по замкнутому кругу, вдоль сердцевины жизни: так невидимые энергийные чакры циркулируют вдоль позвоночника, – и вот тогда-то "вещь в себе", сквозившая нам во всех явлениях жизни и так долго мучившая и томившая нас, как fata morgana, наконец предстает перед нами в своем истинном облике – как ряд равноправных возможностей, из которых мы делаем свой выбор. Поначалу мы испытываем некоторую растерянность: ведь мы нашли совсем не то, что искали, мы ориентировались на некое глубочайшее, всеобъемлющее, парадоксальное объяснение мира, напоминающее так или иначе поэтический шедевр, а нам преподносят, как толстовскую едкую прозу, досадное множество возможных решений, или, другими словами, мы хотели тайну и бездну, а нам показали, что нет ни той, ни другой.
Зато то, что открылось нам вместо тайны и бездны, превзошло их многократно, – в самом деле, разве физическое отсутствие бездны не усиливает в нас ощущение ее близкого и повсеместного присутствия? и разве новая загадочность не превосходит былую таинственность? вообще, чем глубже мы задумываемся в начале пути над миром, тем таинственней он нам кажется, это вполне нормально, таким путем именно и нужно идти, кому же изначально все и до конца ясно, тот как будто прошел мимо жизни: восприятие тайны – всегда, везде и во всем – тождественно ощущению некоей тонкой и невидимой бездны, в которую погружено мироздание, и нужна великая мудрость, нужен эвристический духовный прорыв, нужен в конце концов буддизм – чтобы отбросить также и бездну, последняя необходима лишь в начале пути, она подталкивает путника в дорогу, манит его новыми землями и неслыханными открытиями, к концу же пути – если направление было выбрано правильно – путник убеждается, что идти было некуда и незачем, а то, что он искал, находится в его доме.