Но там, где скрыта – или отсутствует вовсе? – промежуточная фаза развития и созревания, складывается ощущение предвечности феномена, нам кажется, что Пушкин, это "солнце русской поэзии", был всегда: откуда он взялся? будто знание пушкинской родословной может тут чем-то помочь, – из Ганнибала Пушкина не выведешь, еще меньше из Державина или Жуковского, Шекспира или Байрона, Мюссе или Расина, что остается? "Как некий херувим занес он несколько нам песен райских", – но волшебный цветок моцартовской музыки расцвел из куда более плодотворного лона европейской музыки, да и значение Моцарта для человечества несопоставимо с пушкинским, и если для русских Пушкин – "наше все", то для европейцев он – полное недоразумение.
Это из дневников и рукописей Льва Толстого можно судить, как создавались "Война и мир" и "Анна Каренина", с Пушкиным этот номер не проходит, впечатление от Пушкина в целом – точно проснулся в полдень, за окном яркое солнце и слепит глаза, смотришь на свет, а в глазах темно, и это потемнение – явление объективного порядка, оно происходит оттого, что творения Пушкина слишком солнечны и слишком совершенны, – и хотя они в своей основе просты и искренни, все-таки чувствуется между строк, что сам Пушкин в созданные им образы не верил, или до конца не верил, или верил, лишь когда создавал их.
Таким образом нарушалась как бы пуповинная связь творца и творения, – ведь по нашему глубокому убеждению художник всегда должен быть связан с собственными творческими детищами, как мать с детьми, правда, если он становится со временем другим, то его отчуждение от родимых образов мы ему прощаем, так случилось со Львом Толстым, – но чтобы в те же самые дни, недели и месяцы попеременно быть то их отцом или, скажем, так, любящим отчимом, то совершенно чужим человеком или даже холодным, насмешливым циником – вспомним пушкинскую злую эпиграмму насчет его Татьяны – такое нам кажется по справедливости странным и подозрительным.
А все дело в пушкинском вдохновении: оно у него имело существенно иную природу, нежели у того же Льва Толстого, последний садился ранним утром за стол и писал – точно служащий справлял обязанности, и так каждый божий день! самая что ни есть прозаическая форма вдохновения, но породила она самые что ни есть поэтические шедевры, пусть и в прозе, короче говоря, для Толстого творчество было самой "обыкновенной" ежедневной работой, а при таком подходе человек и художник поистине слиты воедино: между ними не просунуть и волоса.
Пушкин же ждал вдохновения, как парусный корабль ветра, он зависел от него, как раб от господина, и когда, наконец, вдохновение посещало его, он чувствовал себя богом, а когда оставляло – "ничтожнейшим из детей света", в самом деле, как писал Пушкин? в "Грасском Дневнике" Галины Кузнецовой, друга семьи Буниных, есть от 22 декабря 1928 года такая запись: – "Особенно волновал его (Ивана Бунина) Пушкин, это я должен был написать "роман" о Пушкине! разве кто-нибудь другой может так почувствовать? вот это, наше, мое, родное, вот это, когда Александр Сергеевич, рыжеватый, быстрый, соскакивает с коня, на котором ездил к Смирновой или к Вульфу, входит в сени, где спит на ларе какой-нибудь Сенька и где такая вонь, что вдохнуть трудно, проходит в свою комнату, распахивает окно, за которым золотистая луна среди облаков, и сразу переходит в какое-нибудь испанское настроение… да, сразу для него ночь лимоном и лавром пахнет… но ведь этим надо жить, родиться в этом".
Быть может хорошо, что Бунин не написал романа о Пушкине, нельзя сказать, впрочем, что он не понимал Пушкина, напротив, он его прекрасно понимал: как эстетический феномен, об этом свидетельствует следующая запись той же Галины Кузнецовой от 3 февраля 1931 года. – "Заговорили о прозе Толстого и Пушкина. "Проза Пушкина, – сказал И.А., – суховата, аристократична рядом с прозой Толстого, как может быть аристократична проза Петрония, который все знает, все видел и, если и решил написать о пире, где подавали соловьиные язычки, то не унизится – вы понимаете, в каком смысле я говорю это – до изображения и описания этих соловьиных язычков, а просто скажет, что их подавали, а Толстой был слишком чувственен для этого"".
Великолепное наблюдение! и все же нужно сказать, что природа пушкинского вдохновения, а с ней характер творческого процесса, а с ними обоими сокровенная суть Пушкина как феномена были существенно иными, какими же? природу пушкинского вдохновения с исчерпывающей полнотой проследил В. В. Вересаев: разбирая, в частности, некоторые шедевры любовной лирики Пушкина, исследователь показал, что как раз там, где речь шла о подлинных и значительных отрывках (а не об экспромтах и эпиграммах), там поэту нужно было время, иногда месяцы, а иногда и годы, время прокладывало между намечающимися образами и мятущейся, вечно беспокойной душой поэта некий водораздел, как бы магическую границу, и преодолевалась она единственно художественно задействованной памятью.
Творчество Пушкина вообще есть не что иное как очищенное до последней степени самовыражение Памяти: именно так, с большой буквы, а пушкинские образы суть в первую очередь коллективные воспоминания, освобожденные от каких бы то ни было побочных напластований: отсюда легкая дымка грусти, их окутывающая, – "или воспоминания самая сильная способность души нашей, и ими очаровано все, что подвластно им?": риторический вопрос самого поэта.
От Пушкина веет гомеровской архаикой, однако поразительно, что он стоит не в конце, а в начале своей эпохи, и вот это странное, почти мистическое ощущение, что эпоха выразила себя в искусстве, даже не начавшись, ощущение, которое мы испытываем, когда, прочитав роман, тут же возвратившись к началу, чтобы получше понять и посмаковать его, – да, и это тоже глубоко пушкинское ощущение.
Пушкин мыслил жанрами, и почти в каждом из них достиг совершенства: случай, кажется, единственный в мировой литературе, и поэтому давно висевший в воздухе вопрос Синявского: "ну какой по совести Пушкин мыслитель?" можно смело считать той решающей ошибкой, которая заставляет усомниться в его талантливейших "Прогулках" еще больше, чем сам их автор усомнился в Пушкине.
Так что Пушкин, соскочив с коня, "на котором ездил к Смирновой или к Вульфу" и "пройдя в свою комнату", отнюдь не "сразу переходил в какое-нибудь испанское настроение", а садился, наверное, в кресло, а то и прямо на кровать, в неприхотливой позе, неловко согнувшись, быть может, со скучающим выражением лица, он задумывался, покусывая перо, в расширенных голубых зрачках отражалось окно, и пейзаж в окне, воспоминания переполняли его: те самые, что, доходя до архаических краев Чаши с "коллективно-бессознательным", сами отливаются в образные слитки, – и от них происходила в душе полнота, полнота в свою очередь вызывала печаль, великая печаль всегда ведь рождается от преизбытка, но не от недостатка, а доказательство тому – ее светлый тон.
И еще внутри была бодрость, чисто русская бодрость, напоминающая первые осенние заморозки, поэта переполнял избыток энергии, однако избыток этот не растекался теперь по суетливым мятежным злободневным каналам, и не застопоривался скукой, ленью и хандрой, но распределялся равномерно по всем фибрам пушкинского существа, – и всякое частное воспоминание, мысль и чувство от соприкосновения с этим геометрически правильно разлившимся избытком быстро превращались в катартически-золотой мед поэзии, мед, который поэту оставалось, как сказочному пасечнику, лишь разлить по сосудам-формам: их мы называем литературными жанрами.
Что скорее всего приходит на память при имени Пушкина? колеблющаяся тень листьев на подоконнике, графическое изображение пера, профиль самого поэта на обложках его сочинений, – вот образы, которые мы всего охотней, всего естественней идентифицируем с духом и буквой пушкинской поэзии; Лев Толстой, например, рисует своих героев в анфас, даже если набрасывает их портреты двумя-тремя штрихами, Пушкин, напротив, изображает своих персонажей в профиль, в том числе когда дает им самые подробные характеристики.
Вот почему Пушкин таинственно ускользает от всякого четкого его осознавания, это все равно что присматриваться к человеку – а человек этот будет всякий раз, точно назло, оборачиваться к вам профилем, – в самом деле, как поэт Пушкин вряд ли превосходит Лермонтова или Тютчева, как прозаик он целиком и полностью уступает поздним нашим реалистам, как критик он разве что сеятель, как историк имеет эпизодическое значение, зато как драматург Пушкин был бы недосягаем, если бы… ну да, если бы не странная несценичность его драм, которая, вкупе с жанровой проблематичностью поздних его вещей, делает его тем, чем он и был на самом деле: великим и загадочным духовным феноменом, который однозначно невозможно оценить и чья оценка может колебаться от самой низкой до самой высокой точки, – также и в этом плане Пушкин – как и подобает эпиграфу – предвосхищает русский сюжет, по крайней мере, как воспринимают его иностранцы.
Как никакой другой поэт Пушкин выигрывает от хорошего издания, вспомним, наследие Пушкина предстает перед нами, как правило, в виде классического десятитомника: голубые аккуратные книги страниц в триста-четыреста, знакомый профиль поэта на обложке, золотые буквы на корешке, лаконичный комментарий в заключение, иной и непредставим, – берешь в руки томик, раскрываешь наугад, наталкиваешься на репродукции картин Брюллова, акварелей Репина, рисунков самого Пушкина, декорационных эскизов Бенуа, гравюр Уткина, много и других маститых имен: М. А. Врубель, Н. К. Кузьмин, И. Я. Билибин, Ф. Д. Константинов, В. М. Суриков, А. В. Венецианов, И. К. Айвазовский, Н. Н. Ге, С. В. Герасимов, Д. А. Шмаринов, А. Е. Фейнберг, И. С. Глазунов, А. А. Наумов, А. Кипренский, И. Л. Линев, Н. П. Ульянов и другие.