Зато как самое трудное порождает в конечном счете самые великие результаты, так торжество сознания над материей, помимо своей философской обоснованности, в эстетическом плане несравнимо выше обратной доминантности, – и в частности буддийское представление о том, что человеку умирая не только не приходится опасаться за потерю жизни, но его преображенное смертью сознание выпрыгивает к следующей жизни как хорошо надутый мяч из воды, и нет по сути никакой возможности избавиться от жизни – недостижимая мечта любого буддиста! – да, этот безудержный, как свето-воздушный океан, буддийский оптимизм являет собой удивительный контраст к христианству, где за мало-мальски сносное прохождение сквозь игольное ушко смерти – для начала чтобы не попасть в ад и мрачные области посмертного бытия, а там уже видно будет – нужно бороться не покладая рук, бороться всю жизнь, и все равно, как ни борись, остается вечный страх и вечное сомнение в благополучном исходе: при этом то, что определяет судьбу человеческой души после смерти, совершенно ей внеположно, а значит стоит на ступени "объективного бытия", – но это и есть триумф полнейшего безразличия – если не тайного презрения – к душе и стоящему за ней сознанию, то есть в конечном счете самый чудовищный материализм!
Профиль и анфас. – Подобно тому, как в состоявшемся искусстве образ говорит сам за себя, и у воспринимающего не возникает наивных вопросов насчет того, к примеру, существовал ли образ до того, как художник выдумал его, и будет ли существовать вечно, а главное, где именно, в какой реальности и как обстоит дело с общением между читателями и персонажами, и отчего в одних персонажей мы не верим или верим не до конца, а относительно других убеждены, что они как будто существовали от века и художник лишь открыл их для нас, но не создал, – короче говоря, только там и тогда, где и когда раз и навсегда замолкают подобные вопросы и полностью исчезает сама потребность задавать их, – да, только там и тогда мы просто и спокойно подходим к границам нашего исследования мира, как ни в чем ни бывало заглядываем, точно в бездну, за пределы этих границ, и голова у нас не кружится, потому что нам становится ясно, что и с любыми нашими представлениями о действительности дело обстоит точно так же, как с художественными образами: в той степени, в которой мы их "накачиваем" сочувствием, симпатией, заинтересованностью, да и просто молчаливым принятием их параллельного с нами жития-бытия, в той самой степени они вышеназванными качествами реально "напитываются", когда же никакой "накачки" нет, то и сами они куда-то таинственно исчезают, и до тех пор пока мы не подадим им пригласительный знак, никогда к нам по доброй воли не явятся.
В самом деле, удавшееся произведение искусства, с одной стороны, настолько самостоятельно, что прямое и буквальное вмешательство в него художника сразу и намертво его убило бы, но, с другой стороны, оригинальный автор узнается с трех строк, иногда по первой мелодии или после беглого взгляда на полотно, истинный шедевр не нуждается в опоре на автора, однако без последнего искусство тоже непредставимо: сходная двойственность проглядывает в жизни любого человека, – каждый из нас в одном плане есть "черновик", состоящий из бесчисленного множества мыслей, чувств, слов и поступков, а в другом и "высшем" плане он же суть и собственный "образ", под которым следует понимать неповторимый характер, вполне своеобразные взаимоотношения с людьми, а также индивидуальную биографию, которая, в зависимости от значимости человека или перспективы зрения, может превращаться в судьбу, а то и в провидение.
Иными словами, при поверхностном взгляде на людей мы склонны видеть в них черновики к возможному, но несостоявшемуся рассказу, роману и тому подобное, при ближайшем же и внимательном рассмотрении нам уже открываются образные контуры жанра, из чего, в частности, следует, что никакой, даже самый великий человек не может быть больше, чем просто главным героем, да и то лишь в определенном и отдельно взятом историческом контексте-жанре, – так что и соотношение нас, простых смертных, к великим мира сего, в точности соответствует композиционным и стилистическим пропорциям между второстепенными и главными героями романа, со всеми вытекающими отсюда общественными, моральными и культурными последствиями.
Итак, любой человек есть одновременно и черновик и складывающийся из него образ, в полной же мере трансформация черновиков в образный материал совершается только после смерти, – в самом деле, проживая жизнь, мы, хотим ли мы того или не хотим, оформляем собственную биографию и большего ровным счетом ничего не делаем, потому что и делать не можем, – сотворить в жизни нечто большее, чем написать стихотворение, рассказ, драму, трагедию, комедию, роман или эпопею на тему собственной биографии или, точнее, стать главным или второстепенным персонажем названных – или неназванных – жанров, все равно что вытащить себя из болота за волосы: вещь совершенно невозможная и противоестественная, так что даже в том случае, когда младенец умирает во чреве матери, от него все-таки остается упоминание в двух словах, но и оно вполне художественного порядка: в том смысле, что если, скажем, это был последний отпрыск королевского рода, то его нерождение оказалось чревато долгими гражданскими войнами и вообще порядочным изменением истории, а если это был простой человек, то его предельно ранняя кончина оставила невидимые простым глазом шероховатости в душах всех родственников, близких и дальних, кого он так и не узнал, – в конце концов разница между Чеховым и Шекспиром непринципиальная.
Как художник в дневниковых записях и черновых вариантах набрасывает пунктиром характеры персонажей, разрабатывает сюжетные перипетии, меняет местами сцены, сдвигает и раздвигает время действия, – так точно мы живем и движемся в повседневной жизни, но стоит нам внимательно взглянуть на себя со стороны, задуматься, почему наша жизнь так сложилась, как она сложилась, припомнить основные фазы биографии, вспомнить мнения о нас, людей нас знающих и любящих, а также критически к нам относящихся, представить себе иное течение жизни и скоро его отвергнуть как надуманное и несущественное, – итак, стоит нам проделать этот болезненный, но невероятно полезный для души эксперимент, как тотчас из расползающихся во все стороны черновых биографических зарисовок выступит более-менее ясная сюжетно-образная канва.
Эта канва отныне уже не сможет вполне исчезнуть из нашего сознания, она ляжет в основу наших размышлений о том месте, которое мы занимаем в этом мире, и о той роли, которую мы играем в этом обществе, ибо мысли, чувства и настроения можно менять, как перчатки, тогда как сюжет жизни так же трудно изменить, как лицо или тело: правда, в наше время пластические операции, как и операции по изменению пола, в большом ходу, но что они доказывают? только то, что люди, этим занимающиеся, не пришли еще к постижению собственной образной сущности и остались на уровне собственных черновиков, – и хотя общество все ближе подходит к идеалу принципиальной заменяемости любой составной человеческого существования – от физического органа до исполняемой в жизни роли – радоваться тут нечему: подобная замена может осуществиться только за счет полной ничтожности ее компонентов.
Вообще, пока мы смотрим на мир с точки зрения жизни, у нас всегда рябит в глазах, мы в непрерывном внутреннем волнении и ни на один вопрос, который ставит перед нами действительность, или наоборот, мы ей, у нас нет и не может быть удовлетворительного ответа, – на текущую жизнь мы всегда смотрим в анфас, выражение наших глаз постоянно меняется и любая попытка придать психологизму лица какую бы то ни было печать метафизики обращает нас к судьбам лучших портретов живописи, – а там сиюминутная жизнь остановлена магией художника, благодаря чему открылись потайные анфилады души портретируемого, о которых мы никогда прежде не подозревали и в которых можно блуждать поистине веками – ибо вечно искусство – очаровываясь снова и заново, – но лишь за счет великой условности искусства: условность портрета, в частности, в том и состоит, что нам полностью недоступны прежние и будущие временные фазы портретируемого, мы не можем представить себе, кем он был прежде и что из него будет потом, и чем талантливей выполнен портрет, тем недоступней для нас странным образом прошлое и будущее его субъекта.
Ситуация коренным образом меняется, когда тот или иной отрезок жизни заканчивается и замыкается на самого себя, становясь по субстанции уже фазой бытия, но и тогда остается некоторая стилистическая незаконченность, которая оставляет на языке привкус эстетической неудовлетворенности, последняя исчезает вполне лишь тогда, когда заканчивается вся жизнь, – только полный и необратимый финал расставляет окончательные акценты: вот почему смерть, являясь антиподом жизни, выступает одновременно главным творческим инструментом бытия, она для него как слова для поэта, как краски для живописца, как звуки для композитора, как мрамор для ваятеля.
Великим таинством смерти бытие запечатывает жизнь, придавая ей раз и навсегда тот высший и глубоко художественный смысл, который равно далек как от теологического оправдания жизни, так и от полного нигилизма, смысл этот тем более заслуживает внимания, что как-то сразу и насквозь пронизывает нас – от кожных рецепторов до самых субтильных и одухотворенных глубин нашего существа, – и вот оптическим аналогом человеческого бытия является, как нам кажется, взгляд в профиль.