Ласковые к нам боги. – Нет никаких сомнений в том, что осознание повсеместно и ежеминутно свершающегося в мире страдания как чего-то такого, что не тем даже страшно, что человек сам по себе страдает – на самом деле для любого человека, родившегося и выросшего не в буддийских регионах, с точки зрения обретения высшего смысла жизни нет ничего легче и естественней, чем страдать – а тем, что любое страдание по буддизму тонко обессмысливает и того, кто страдает, и то или что, по поводу чего страдают, то есть по большому счету через страдание обессмысливается в своей основе вся земная жизнь (наш Федор Михайлович должен перевернуться в гробу при таком известии), – итак, это осознание страдания есть, безусловно, сердце буддийской медитации.
И действительно, укоренившись в нем, как дерево укореняется в земле, очень скоро, естественно и неизбежно достигаешь состояния глубочайшего успокоения, – однако вся беда западных людей (к которым в первую очередь причисляю и себя самого), во что бы то ни стало пытающихся приобщиться к буддизму и серьезно практикующих медитацию, состоит в том, что рано или поздно и скорее рано, чем поздно (уже через каких-нибудь полчаса), у них в глубине души и почти против воли рождается некое чрезвычайно тонкое и весьма приятное беспокойство, которое, если проникнуть в него до конца, является своего рода предостерегающим предчувствием: в самом деле, ведь если страдание как последняя цель духовной жизни раз и навсегда исчезнет из души медитирующего (опять-таки говорю лишь о западных людях, об истинных буддистах нам судить не дано), то с ним вместе исчезнет и вечный покой (ниббана) как сладчайший плод освобождения от страдания.
И потому, чтобы заранее обеспечить для себя некий резервуар страдания как тот драгоценный эликсир, из которого посредством сложного преображения – в нем как раз суть медитации! – только и можно добыть психологическое блаженство полного успокоения или отрешения или освобождения или как их еще ни назови, медитирующий западный человек инстинктивно стремится оставить дверцу в мир слегка приоткрытой: чтобы оттуда время от времени шел ток воздуха, а с ним волнующие запахи, одним из которых может стать – и на каждом шагу становится – запах женских духов, запах женского тела, сопротивляться которым совсем уже невозможно.
Впрочем, невозможно для большинства других людей, и невозможно для нашего медитирующего западного человека, каким он был прежде, – теперь же он, отдадим ему справедливость, научился не следовать мирским соблазнам, но какой ценой! ценой сомнительного преображения субтильных и всегда в той или иной мере соблазнительных веяний жизни в блаженный покой медитации, то есть вместо того чтобы раз и навсегда отрешиться от волнующих образов бытия, имя которым легион, на чем настаивал Будда, люди западной цивилизации втайне используют последние в качестве "тонкой пищи" для своей медитации.
Но поедающий ту или иную пишу, как известно, сам в каком-то смысле становится ею, – и тогда страдание как прежний и вечный, можно сказать, даже закадычный приятель подобным и не совсем праведным образом медитирующего человека садится невидимкой и в прихотливой позе в кресло рядом с усердно замедляющим дыхание в позе Лотоса подопечным, скрестив или небрежно вытянув ноги и с иронической улыбкой на лице: "Ну что нам с ним делать?" – говорит его немой и красноречивый взгляд, обращенный к (буддийским) божествам, а те из заоблачных высей, пожимая плечами, отворачиваются или делают вид, что не замечают всей этой комической сцены, и лучшего ответа с их стороны, увы! нельзя представить.
И колесо рождений и смертей продолжает вращаться дальше, но уже с полным согласием на то всех действующих лиц, – нет, какая все-таки гармония разлита кругом!
Эльфы и листья. – Только ли от притока невидимой жизненной силы чутко оживают по весне листья? а может еще и по причине подпевания весенней симфонии вездесущих эльфов в синих и безбрежных высях? только ли вследствие накопленной из земли влаги забывают листья жажду на протяжении многонедельной засухи? а может еще и оттого, что это изящные эльфы отвлекают их своими ловкими танцами в зное солнечных дорожек? только ли от теплого ветерка слабо и блаженно трепещут листья летом? а может еще и лучистые взгляды эльфов, купающихся в чистых облаках, подталкивают их к едва заметным колебаниям? и наконец: только ли от прекращения растительных токов поздней осенью начинают тихо опадать листья? а может еще и холодные вздохи эльфов, загрустивших о предстоящем уходе до следующей весны с подмостков природы, сдувают их с почерневших ветвей?
Очевидно, что в подавляющем большинстве своем люди склоняются к первому и естественному объяснению, но это лишь тогда, когда речь идет о листьях в целом, – если же, в виде исключения, присмотреться очень внимательно к какому-нибудь отдельно взятому листу, как от рассуждений о человечестве когда-нибудь переходят к личности и судьбе конкретного человека, и проследить его (то есть листа) жизнь от клейкого молочного зеленого ростка до последней стадии пожелтевшего, скорчившегося и со следами заморозок вдоль прожилок, то вторая и в общем-то сказочная интерпретация его жизненного цикла покажется даже более правдоподобной, чем первая, потому что только она в состоянии передать все те живые и неповторимые оттенки в ежегодно повторяющейся метаморфозе листа, которые человеческое восприятие фиксирует сразу и насквозь как самую первичную данность, – и пусть существование эльфов самих по себе остается под вопросом, зато то обстоятельство, что с их помощью стало возможным почувствовать и описать жизнь растения, как это и приблизительно невозможно при исключительно естественнонаучном взгляде на него, можно считать неоспоримым и доказанным, – а это и есть, пожалуй, самое главное.
Здесь же и генезис любой мифологии, любой сказки и вообще любого искусства: они и только они одни в состоянии сопрягать жизнь и судьбу отдельного живого существа с незыблемыми законами бытия.
Вещи и люди. – Иногда каждому из нас приходится быть одному: не потому, что рядом не оказалось человека, который мог бы нас понять, а поняв, и простить, нет, не поэтому, а потому, что никакой человек и даже никакое живое существо не смогли бы выдержать столько холодной и отчужденной задумчивости, которая сквозит иногда в нашем взгляде, когда мы думаем, будто увидели, наконец, жизнь без иллюзий и без прикрас.
Этот взгляд – как будто стараешься проникнуть вовнутрь иглы, однако продолжаешь скользить по ее блестящей поверхности, быть может, подобный взгляд был у Иннокентия Смоктуновского, когда он играл князя Мышкина, а может и нет, неважно, – так или иначе, этот взгляд лучше всего выдерживают предметы неодушевленные; и потому надо быть им за это благодарным, а значит, относиться к ним по меньшей мере как к домашним животным или еще лучше – как к близким людям, то есть проявлять к ним любящую доброту и не расставаться с ними до последнего, – пока мы сами не уйдем туда, откуда они нам смогут только сниться, – и не обижаться на них, если в один прекрасный момент мы вдруг догадаемся, что и вещи давным-давно смотрят на нас как на одну из них, то есть как на одушевленную вещь, – не оттого ли, если пристально наблюдать за ними, нам кажется всегда немного странным, что они молчат и не двигаются?
В поисках объяснения этого любопытного феномена нам придется допустить, что вещи притаились и делают вид, что не замечают нашего пристального за ними наблюдения, и лишь при более внимательном размышлении мы поневоле вспомним ту простую истину, о которой не уставал повторять еще Будда, а именно: что мы сами не более, чем вещи, только бесконечно более сложные, вещи, состоящие из "агрегатов" тела, ощущений, восприятий, представлений и мышления.
Их комбинации беспредельны, но суть от этого не меняется; да, мы – одушевленные вещи, не больше, но и не меньше, и то, что обыкновенные, то есть неодушевленные вещи об этом давным-давно догадались, есть всего лишь элементарная логическая закономерность, а наша так называемая индивидуальность ничего ровным счетом не доказывает, потому что и любая решительно вещь, любое растение и любое животное, любой минерал и любой пейзаж, даже любая минута дня и ночи в конечном счете неповторимы, а стало быть и индивидуальны, – оттого-то и выходит, что мир, понятый как "факультет ненужных вещей" (Ю. Домбровский), продолжает оставаться по крайней мере столь же великим и загадочным, как и мир, сотворенный Господом-Богом.