Он лежал не шевелясь и хмуро смотрел на бескрайнюю и глухую русскую тайгу. Он шел на эту войну с радостным ожиданием близкой неизбежной победы. Тогда, в сорок первом, все лето он писал в фатерлянд хвастливые письма о легких победах, которых, в общем-то, не было, но он их ожидал все время и каждый раз удивлялся: почему эти русские с таким упорством защищают каждый метр своей земли, даже если это незаселенная и дикая местность, как, например, эта глухая тайга. Отец, старый нацист, напутствовал своего Хельмута быть старательным и честным в службе фюреру, мать писала о домашних делах, напоминала о боге, который всегда с ним, с Хельмутом, потому что они молятся за него, чтобы он был здоров и получил богатые имения в завоеванной России.
С тех пор многое изменилось. Крюгер уже не думал о легких победах, в которые теперь не верил, и тем более об имениях. После поражения под Москвой, а особенно под Сталинградом, после трехдневного траура, объявленного в Германии по этому поводу, он все чаще вспоминал свою берлинскую квартиру, уютную и привычную. И предательская мысль, что он может уже не вернуться туда никогда, все чаще заползала в его душу ядовитой змеей. Он отгонял эту мысль и становился еще более молчалив и угрюм. Его длинная и тощая фигура, как. будто стала еще длинней. Он заметно похудел, на лбу появились ранние морщины, и от этого его вытянутое лицо сразу, как будто постарело, и что было для него совсем ужасным - его теперь не покидало чувство страха. В последнее время он уже ясно понимал это. Оно не мешало ему выполнять приказы, но постоянно тревожило его, расшатывая нервы, психику. Может быть, это чувство возникло потому, что он, совершенно безразличный к жизни и смерти других - недочеловеков, слишком много в последнее время видел смертей своих, офицеров, таких же, как и он, красивых и стройных, молодых, щеголявших в черной эффектной форме, которых провожали на эту войну с оркестром и цветами...
Ефрейтор бесшумно появился рядом - подполз. Крепкий, широкоплечий и широколицый, с мохнатыми, нависающими на глаза рыжими бровями, с массивным носом и неожиданно тонким голосом, он всегда преданно смотрел на начальство и всячески старался угодить штурмфюреру. Шепотом он доложил о результатах разведки местности. Все было спокойно. Даже следов ничьих, кроме звериных, он не обнаружил. Крюгер молча кивнул. Он был доволен и тем, что все спокойно вокруг, и тем, что солдат пробрался так, что даже он, Крюгер, опытный разведчик, не заметил его передвижения.
Они уже обжились здесь. Оборудовали блиндаж всем необходимым. Пищу разогревали на спиртовках, чтобы не было дыма и даже его запаха. Днем и ночью дежурили, наблюдая за местностью.
Прошлая ночь была лунной и холодной, и всю первую ее половину выли волки. Крюгер, хорошо вооруженный, не боялся их. Но их было много. Сначала выли одни, потом откликались другие,- он слышал две или три стаи. Они выли протяжно, громко и угрожающе, как полные хозяева этой тайги. Их вой заполнял весь лес, и казалось, он проникает не только в блиндаж, но даже за ворот кожаной куртки Крюгера. И опять ледяной озноб непроизвольно пробегал по его позвоночнику.
Во второй половине дня слабый ветер, который дул начиная с рассвета, усилился, стал порывистым, и через два часа загудело и забурлило море. С вершины холма было видно, как высокие валы накатывались на берег, с грохотом разбивались о камни и расшвыривали по береговым скалам снежно-белую пену. В этом тяжелом грохоте, все время нарастающем и раскатистом, Крюгер слышал неуемную мощь чужого моря, холодного, враждебного и незнакомого, несмотря на долгое его изучение по картам и документам.
Ему иногда хотелось уйти в блиндаж и заткнуть уши, чтобы не слышать этого грозного гула, этого откровенного вызова, который море бросало ему. Берег, мрачный и враждебный, лес, холмы, каждое дерево и даже волки - все будто ждало своего часа, чтобы обрушить на него, Крюгера, свою ненависть и дикую силу. Но он - солдат фюрера и нации, и он умел в минуты тревог напомнить себе об этом. Он подавлял в себе тревогу, продолжая наблюдать за окрестностью и вслушиваться в звуки моря, ветра и леса, пытаясь уловить что-то постороннее, опасное для него сиюминутной угрозой - плеск русского корабля или шорох шагов русского солдата.
Единственное и самое главное, чего он ждал, это приказа. Тогда он, наконец, сможет сделать то, для чего его сюда высадили,- дать радиопеленг. И сразу же покинет этот скальный берег и уедет в Берлин, в отпуск, давно обещанный ему командованием, отпуск и погоны оберштурмфюрера, которые он уже давно заслужил. Но сначала надо выполнить задание. Он ждал радиограммы со дня на день.
6. СТРАННЫЕ СЛЕДЫ
Дни стояли теплые, хотя и ветреные. Дождей прошло мало, и было еще довольно сухо в лесу, но старик Лихарев занемог. Обычно это случалось с ним в слякотную мокрую погоду, когда дождь поливал неделю-другую подряд, как правило, поздней осенью, в октябре. Сразу начинало ломить суставы, все они ныли, как больные, разбалованные дети, и Ивану Васильевичу ничего не оставалось, как слечь. Несколько дней он обычно лежал пластом. С большим трудом, превозмогая боль, поднимался раз в день по самой необходимости. Отлеживался и лечился.
Это было у него много лет, каждую осень и весну. Он, годов этак двадцать назад, ездил к самым лучшим врачам в Архангельск. Нашли они у него какую-то мудреную болезнь, он даже где-то записал ее нерусское название. Еще тогда врачи удивлялись, что он ходит по тайге, что не устает к вечеру, что весной и осенью отлеживается всего только по пять - семь дней и снова встает на ноги. А один профессор сказал ему откровенно то, чего не решались сказать другие: болезнь эта неизлечима, и с каждым годом ему будет все хуже, и если он не приедет надолго лечиться в Архангельск, через два-три года совсем не встанет с постели...
Иван Васильевич, конечно, расстроился тогда. Уехал к себе в тайгу. И по совету одного своего друга-лесника стал все лето ходить босиком во дворе и в доме. Парился в своей баньке дважды в неделю с можжевеловым и крапивным веничками. И главное - весной и осенью, особенно, когда болезнь прижимала его к кровати, ежедневно, по нескольку раз в день, натирал суставы. Настаивал водку на трубках одуванчика, срезанных во время цветения, пользовался и настоем красного мухомора - втирал все это в больные места. И болезнь отступила. Прошло уже не два года, а больше двух десятков лет, но лихоманка так и не смогла одолеть его. Даже наоборот - все меньше он отлеживался каждый раз, да и сами суставы почти перестали вспухать.
Старик не грешил на врачей и понимал, что не они ошиблись, а он себя, если не вылечил, то поправил своим упорством, да и не совсем обычным, и, может быть, незнакомым для врачей лечением.
Сегодня он лежал пластом. Собаки были здесь же, в избе. Помор поутру всегда любил ткнуть спящего хозяина в щеку холодной и мокрой мочкой своего черного носа. Ему было четыре года - самая хорошая возрастная пора для собаки. Его мать, старая охотничья лайка, ощенилась тогда на берегу моря, когда старик Лихарев заготавливал в тех краях сено. Он так и назвал самого крупного щенка - Помор.
Белка тоже была рядом. Она лежала на полу, и когда старик останавливал на ней взгляд, преданно виляла хвостом.
Прежде обе лайки жили во дворе, ночевали в двух своих будках, но последние три года Иван Васильевич очень скучал в одиночестве. И почти постоянно пускал собак в избу.
Начинало светать, надо было затопить печь, но тупая боль сковала суставы, и старик Лихарев пока не поднимался. Дрова были уже сложены у печки. Он, предчувствуя заранее, что сляжет, всегда готовился к этому: приносил в избу запас воды и дров, доставал солонину и вяленое мясо из холодной кладовой, все подготавливал, чтобы почти не выходить из дома.
Сейчас он взял закрытую темную бутыль с настоем, налил его на руку и долго втирал в колени, в голе-ностопы, во все суставы рук и ног.
За окнами забрезжил рассвет, и вдруг Белка настороженно вскочила и, злобно рыча, заметалась от двери к окну. Помор замер у двери и тоже глухо и злобно рычал. Иван Васильевич приподнялся на локте, вгляделся через окно в рассветный полумрак. Ничего подозрительного не заметил. Жилые две комнаты и кухня были как бы на втором этаже - весь низ дома занимал сарай. Внимательно, по участкам, Иван Васильевич оглядел окрестность. Двор и поляна впереди избы были пусты.
Если собаки рычат и беспокоятся, значит, кто-то ходит поблизости - человек или волки. Но собаки только рычали, не лаяли. Пожалуй, еще сами определенно не поняли, кто же там. Видимо, звук услышали, но далеко, потому и не разобрались.
Больше отлеживаться нельзя было, старик Лихарев ни на минуту не забывал, что живет он у моря, у самого края великой войны. Кряхтя, встал, прикрикнув на собак, чтобы умолкли, взял карабин. Подошел к другому окну, приотворил форточку, прислушался.
За окном тонко подвывал ветер, идущий с моря. Иван Васильевич долго вслушивался, но так и не услышал ничего подозрительного. Обе лайки, подчиняясь хозяину, немного притихли, но не успокоились. Очень негромко, но продолжали злобно рычать и стояли в напряженных позах. Белка - у окна, Помор - у двери.
Старик понимал, что непосредственно за дверью никого нет, иначе собаки бы неистовствовали, метались и громко лаяли. Но кто-то появился или появляется во дворе или около. Лихарев своим собакам доверял, он знал их и был уверен, что они не ошибаются.
Осторожно и бесшумно отворил дверь, держа карабин наизготовку, прошел в сени, спустился по ступенькам - их было всего несколько - к выходу. Долго стоял возле отворенной двери, спрятавшись за косяк, наблюдал за двором и поляной, прислушивался. Собаки, выполнив его приказ, притаившись, лежали здесь же, настороженные и возбужденные.