Что там случилось: поломка в машине? Или решили испытать новый трал?…
Подплыв, ухватился за трап, свисавший почти до воды. Обычный штормовой трап; вчера, крася на подвеске за бортом, я забыл втянуть его обратно. Вскарабкался наверх, преодолевая сильнейшую дрожь в уставших ногах.
Бассейн пустой - какая благодать! - и я снова плюхнулся в него. Плаванье мое закончилось благополучно. Подтянул к глазам руку с часами: сосчитал, что пробыл в воде три часа… Не могло такого быть! Может, сбита часовая стрелка? До меня начало доходить, что я ведь не просто искупался. Как, например, в бухте Кит возле Посьета. В таком море побывать и вернуться, - все равно, что явиться из космоса…
Отчего же я не радуюсь, что живой? Или это не я, а кто-то иной совершил ночное плавание?… Тут я вспомнил: когда перелетал с водой через бассейн, мой палец попал в дыру, в порванность двухслойного брезента, обтягивавшего бортик бассейна. Мог вполне задержаться на одном пальце, нечего было падать за борт. А если я упал, то хотел искупаться, - и нечего голову ломать! Объяснив так, я почувствовал, как искры пробежали по телу: кровь запульсировала, скованные мышцы начали оживать. Забилось сердце, и, в тон с его ударами, отозвалась, затрепетав, обрываясь в истоме, измученная пленница, душа моя…
Господи, оказывается, она боялась и радовалась, что спаслась! Внезапно меня объял ужас: как теперь проживу?
Глава 2. Мой стол
Мой стол, к которому я приник, передавал мое состояние. Покрытый пылью, с разбросанными в беспорядке бумагами, в пятнах чернил и брызгах от ученической ручки, он уже не упрекал и не звал к себе. Неказистый стол, на ножках, стоял бы в каком-либо учреждении, нагруженный казенным мусором. Обслуживал лысую крысу в нарукавниках, много ли радости от нее? Но столу повезло: достался большому писателю и познал священное его ремесло.
Когда-то этот стол казался мне сокровищем. Привез из района Сельхозпоселка, с окраины Минска, где в молодости снимал комнатку с женой и маленьким сыном. Мы жили в финском домике у Веры Ивановны, и там я написал свою лучшую книгу рассказов: "Осень на Шантарских островах". Переехали сюда, в свою квартиру; из мебели - кровать и стол. Почти все, что я написал, я написал за этим столом. Теперь он перейдет к моей любимой дочери, чем плохо? Все здесь останется, как при мне: белая лампа, шлюпочный компас с утонувшего зверобота; висящий на стене черт, фотография альбатроса в голубой раме. Остальное в ящиках, в папках: издательские договоры, письма, начатые и брошенные рукописи, дневники. Хорошо, что все это есть, только нужно ли мне? В этой квартире нет ни одной вещи, что я бы хотел взять с собой.
Нет, мне ничего не жаль! Я бы желал большего: оставить здесь самого себя.
Как вычеркнуть годы и годы, что провел за столом, когда ушла моя Герцогиня? Я был бессилен постичь весь безжалостный смысл потери. Не было еще образа ночного океана, а я оказался именно в нем, лишившись защиты в виде листа бумаги и ученического пера. Я оказался в глубокой могиле под злыми взорами тех, кто меня всего лишил и сбросил туда.
Не зная, как выбраться, я легко поддавался заблуждениям. Даже искал поддержки в приливах жгучей, ширящейся тоски: "Бывает минута, когда вдруг почувствуешь себя несчастным. Нет, это не состояние безысходности, а вот: встанешь утром, ты несчастен - и больше ничего". Приходя с плаваний, проветренный морем, я садился за этот стол, соскучившись по писанию, но тотчас натыкался на препону непроизношения, неперевода, непереложения того, что томило, мерцало, толкалось изнутри: "Берешься и бросаешь, все плохо. Это странно, сам материал протестует, и обидно до слез: не пишешь, когда столько всего и надо писать и писать". Ведь я имел уже собственный образец. Мог по нему сверить свой почерк: "Дело не в технике: что я разучился писать, а в потере стиля. Вот написал, все живо, а душа не принимает - не мое. А где я? Я пропал".
Перебираю содержимое папки с зачатками рассказов из вынашиваемой одно время книги "Могила командора".
Листаю объемистый черновик романа о Счастливчике: "Последний рейс "Моржа"". Над этим романом с упорством маньяка трудился много лет: главки, наброски, масса слипшихся, наэлектризованных сыростью страниц, исписанных мельчайшим почерком с обеих сторон листа. Пометки, подчеркивания удачных фраз, которые спонтанно возникали - все еще возникали! - у поверженного недугом бессилия мастера, лишь имитировавшего былую скорость письма и прострачивавшего в поисках подходящей фразы 8-10 страниц дешевой желтой бумаги. Такую бумагу я раньше с презрением отвергал. Уже одна эта бумага, на которой ничего не могло родиться, сказала бы, что я сам не верил, что что-либо создам.
Такое вот я, еще молодой, оставил тому, какой я сейчас, наследство. Как им воспользоваться? Любой менее терпеливый и работоспособный прозаик давно выбросил бы все это в мусорное ведро. Выкинул - и взялся за новое. Я же все сохранил, больше нечего хранить.
Вот еще есть роман - "Белая башня", виделась большая книга.
Еще книга: "Безобразная любовь" - о сумасшедшей Нине, о малахольной Елене, о гермафродитной Серафиме и прокаженной Людмиле с танкера "Шкипер Гек", о пятерых моих любовницах-подругах с сухогруза "Брянск"… Что я, с ума сошел - писать о них целую книгу?…
Надо же иметь хоть какое подтверждение, что я барахтался, тянулся к чему-то, выбирался к свету из черной ямы.
А ведь я и выбрался из нее через 12 лет, чтоб замолчать опять, - одолел-таки тогда глубочайший провал неговорения, случившийся между двумя моими книгами! Внезапно выплеснул из себя роман, и не просто какой-то! Создал монументальную, грациозную "Полынью". В ней, в деталях, используя то, что видел, я разработал теорию "пьяного корабля", начатую Рембо, а может, и самим Гомером. Переложил на точный язык прозы то, что витало в воздухе, ничего при этом не снизив и никого не унизив, а создав сюжет, которого не бывало.
Не ведая еще, что одолею этот роман, свалившийся, как снег на голову, едва не совершил над собой надругательства в арктическом порту Диксон. Меня вытащили из петли, чему я рад: зачем над собой издеваться? Герцогиня ушла, она вернется. Надо жить и ждать, когда она придет.
Чего ж я открыл эти папки, когда уже все кончено? Чтоб выяснить определенно: что я имел и что я потерял. Может, эти страницы откроют мне глаза, что я впал в величайшее заблуждение, представив себя не тем, кто я есть? То есть попусту потратил жизнь на неосуществимое? Или же в них обнаружится нечто, что скажет обо мне, как о писателе? Тогда мои старания все же имели смысл, тая в себе заложенный инстинкт природного свойства. Естественно, я пытался его выявить, а как же иначе? А если не исполнил, что хотел, - то сколько чего гибнет! Другое дело, и может так случиться, - а к этому я больше всего стремлюсь! - что я установлю факт исчезновения необычайной ценности, дарованной мне Богом и украденной людьми. Тогда я предъявлю иск, вполне допускаемый к рассмотрению Высоким Судом: о преступлении против Бога. И если не с помощью Суда, то с помощью Бога, я сумею откупиться от незадачливого, самоунижающегося признанием в беспомощности и в то же время высоко ставящего себя литератора с непомерным самомнением.
Подберу валяющееся перо и напишу, к примеру: "Роман о себе".
Почему бы и нет? Или я не стою романа?
Когда-то Василь Быков, еще не старый, задавленный жизнью в Гродно, прочитав "Осень на Шантарских островах", прислал мне восторженное письмо: "Я не сомневаюсь, что Вы блестяще поработаете в литературе".
У меня тоже не было никаких сомнений на этот счет.
Воздав себе должное, как писателю, я открою, что ни в чем своим героям не уступаю.
Покажите мне писателя, который бы возразил, чтоб о нем написали роман!… Чего ж он, владея пером, не сделает это сам? Выбирает героя, взваливает на него сюжет… Потому что знает: ничего путного не вышло бы из такого романа. Любой герой, которым бы он себя подменил, если б они сошлись двое, в лучшем случае прошел мимо, не подав руки… Это в юности, читая книгу, отождествляешь ее с самим сочинителем, - из упрямой непоколебимой веры, что создать прекрасное может не менее достойный человек. С годами же, оказавшись в писательской среде, приходится сожалеть о своих верованиях. Иной поэт или прозаик, витая в эмпиреях, отрастит, не заметив, такие клыки, что, походя, рванет любого - и имени не спросит. Другой равнодушен к жизни, вял, недогадлив, противен, глух, - невозможно читать книгу, зная, кто ее написал. А разве он о себе правду знает, скажет? Поди-ка у него спроси! Уж лучше он сядет, выдумает кого-то и отразит. У меня же давно остыл интерес ко всяким героям. Встретишь, поговоришь и отойдешь - себя ли с ним делить? Где найти такого, чтоб я его вытерпел, сидя? Оказывается, герой есть. Тут же, в своей комнате, не вставая со стула, я его и застигну. И этот герой - я сам.
Вот книга рассказов "Могила командора". Загубленная книга…