Отцы вытолкнули вперед сыновей, которые уже умели ходить, а матери подняли у себя над головами грудных детей.
Тогда Руже де Лиль заметил, что в его песне недостает одного куплета: ответа детей, возвышенной песни рождающихся всходов, прорастающих зерен; и пока гости с неистовым воодушевлением повторяли грозный припев, он задумался, обхватив голову руками; потом, среди шума, гула, криков одобрения прозвучал только что сочиненный им куплет:
Все доблести отцов и дедов
Достанутся в наследство нам.
Свинца и пороха отведав,
Разделим славу пополам.
Пример героев даст нам силы,
И, не колеблясь ни на миг,
Мы или ляжем в их могилы.
Иль отомстим врагу за них!
И сквозь придушенные рыдания матерей, воодушевленные крики отцов стало слышно, как чистые детские голоса запели хором:
Сограждане! Наш батальон нас ждет!
Вперед! Вперед!
Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!
- Все верно, - пробормотал кто-то из слушателей, - но неужели нет прощения заблудшим?
- Погодите, погодите! - крикнул Руже де Лиль. - Вы сами увидите, что мое сердце не заслуживает этого упрека.
Глубоко взволнованным голосом он пропел святую строфу, в которой предстала сама Франция - человечная, великая, щедрая, даже в гневе умеющая подняться на крыльях сострадания над собственным гневом:
Французы! Будьте благородны!
Удар наш - на удар ответ,
За то, чтоб были мы свободны,
Не нужно лишних жертв и бед.
Рукоплескания не дали автору допеть до конца.
- О да! Да! - послышалось со всех сторон. - Будем милосердны, простим наших заблудших братьев, наших братьев-рабов, наших братьев, которых гонят против нас хлыстом и штыком!
- Да, - подтвердил Руже де Лиль, - простим их и будем к ним милосердны!
Лить кровь - для деспотов услада
И заговоры затевать!
Нет, от зверей не жди пощады -
Вмиг разорвут родную мать.
Сограждане! Наш батальон нас ждет!
- Да! - дружно прокричали все. - Долой их!
Вперед! Вперед!
Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!
- А теперь - на колени! - крикнул Руже де Лиль. - Становитесь все, кто тут есть, на колени!
Собравшиеся повиновались.

Руже де Лиль один остался стоять; он поставил одну ногу на стул, словно на первую ступень храма Свободы, и, простерев к небу руки, пропел последний куплет, воззвание к гению Франции:
Священная любовь к народу,
Веди вперед и мощь нам дай!
С тобой, бесценная свобода,
Мы отстоим наш милый край.
Победа к нам придет и слава
На зовы боевой трубы.
Врага разбив, добудем право
Творцами стать своей судьбы!
- Ну, Франция спасена! - сказал кто-то.
И все собравшиеся вдохнули этот "De profundis" деспотизма, этот "Magnificat" свободы:
Сограждане! Наш батальон нас ждет!
Вперед! Вперед!
Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!
И всех вдруг охватила безудержная, безумная, пьянящая радость; все стали обниматься, девушки бросали пригоршни цветов, букеты и венки к ногам поэта.
Тридцать восемь лет спустя Руже де Лиль рассказал мне об этом великом дне, мне, молодому человеку, пришедшему впервые в 1830 году услышать про то, как могучий голос народа пел священный гимн, - и тридцать восемь лет спустя над головой поэта еще сиял ореол 1792 года.
И это было справедливо!
Как объяснить, что я, пока переписывал последние строфы этого гимна, почувствовал необычайное волнение? Как объяснить, что, пока правой дрожащей рукой я пишу слова для детского хора или призыв к гению Франции, левой я смахиваю слезу, готовую вот-вот упасть на бумагу?
А все потому, что священная "Марсельеза" не просто военный клич, но еще и призыв к братству; в ней - царственная и могущественная рука Франции, протянутая всем народам; она всегда будет прощальным вздохом умирающей свободы и первым кличем свободы возрождающейся!
Каким же образом гимн, рожденный в Страсбуре под именем "Боевой песни Рейнской армии", неожиданно прогремел в сердце Франции под именем "Марсельезы"?
Об этом мы и поведаем нашим читателям.
XXIII
ПЯТЬСОТ ЧЕЛОВЕК БАРБАРУ
Двадцать восьмого июля, будто для того, чтобы обосновать провозглашение отечества в опасности, в Париж был доставлен из Кобленца манифест.
Как мы уже рассказывали, это была безумная бумага, составленная в угрожающих выражениях и, стало быть, оскорбительная для Франции.
Герцог Брауншвейгский, человек неглупый, считал этот манифест абсурдным; однако, кроме герцога, существовали еще государи коалиции; они получили готовый документ, составленный французским королем, и навязали его своему генералу.
Из манифеста явствовало, что виновата вся Франция; любой город, любая деревня должны быть разрушены или сожжены. Что касается Парижа, нового Иерусалима, обреченного на тернии и волчцы, от него вовсе не останется камня на камне!
Вот что содержалось в манифесте, прибывшем из Кобленца днем 28-го с пометкой 26-го.
Какой же орел принес его в своих когтях, если он покрыл расстояние в двести льё всего за тридцать шесть часов!
Можно представить себе взрыв возмущения, который должен был вызвать подобный документ: это было похоже на то, как если бы искра угодила в пороховой погреб.
Вся Франция содрогнулась, забила тревогу, приготовилась к сражению.
Давайте выберем среди ее патриотов одного наиболее типичного для тех дней.
Мы уже называли такого человека: это Барбару.
Постараемся обрисовать его.
Барбару, как мы сказали, писал в начале июля Ребекки́: "Пришли мне пятьсот человек, умеющих умирать!"
Кто же был тот человек, что мог написать подобную фразу, и какое влияние он имел на своих соотечественников?
Он имел влияние благодаря своей молодости, красоте, патриотизму.
Этот человек - Шарль Барбару, нежный и очаровательный; он смущал сердце г-жи Ролан даже в супружеской спальне; Шарлотта Корде помнила о нем даже у подножия эшафота.
Госпожа Ролан вначале ему не доверяла.
Чем же объяснить ее недоверие?
Он был слишком хорош собой!
Этого упрека удостоились два героя революции, чьи головы, сколь ни были они красивы, оказались, с разницей в четырнадцать месяцев, одна - в руке бордоского палача, другая - в руке парижского палача; первым был Барбару, вторым - Эро де Сешель.
Послушайте, что говорит о них г-жа Ролан:
"Барбару легкомыслен; обожание, которое расточают ему безнравственные женщины, наносит серьезный ущерб его чувствам. Когда я вижу этих молодых красавцев, опьяненных производимым ими впечатлением, таких, как Барбару и Эро де Сешель, я не могу отделаться от мысли, что они слишком влюблены в себя, чтобы достаточно любить свое отечество".
Она, конечно, ошибалась, суровая Паллада.
Отечество было не единственной, но первой любовью Барбару; его, во всяком случае, он любил больше всего на свете, раз отдал за него жизнь.
Барбару было не более двадцати пяти лет.
Он родился в Марселе в семье отважных мореплавателей, превративших торговлю в поэзию.
Благодаря своей стройной фигуре, своей грациозности, идеальной внешности, в особенности благодаря греческому профилю, он казался прямым потомком какого-нибудь фокейца, перевезшего своих богов с берегов Пермесса на берега Роны.
С юных лет он упражнялся в великом ораторском искусстве - в том самом искусстве, которое южане умеют обращать не только в оружие, но и в украшение; затем отдавал себя поэзии, этому парнасскому цветку, который основатели Марселя привезли с собой из Коринфского залива в Лионский. Помимо этого, он еще занимался физикой и поддерживал переписку с Соссюром и Маратом.
Он неожиданно расцвел во время волнений в своем родном городе в дни выборной кампании Мирабо.
Тогда же он был избран секретарем марсельского муниципалитета.
Позднее произошли волнения в Арле.
В гуще этих событий и мелькнуло прекрасное лицо Барбару; он был похож на вооруженного Антиноя.
Париж требовал его себе; огромная топка нуждалась в этой душистой виноградной лозе; необъятное горнило жаждало заполучить этот чистый металл.
Его отправили в столицу с отчетом об авиньонских волнениях; можно было подумать, что он не принадлежит ни к какой партии, что его сердце, как сердце самого правосудия, ни к кому не питает ни привязанности, ни ненависти; он рассказывал правду простую и ужасную, какой она была, и казался столь же величественным, как сама эта правда.
Жирондисты только что вошли в силу. Их отличало от других партий то, что, возможно, впоследствии и погубило; они были настоящими артистами; они любили все прекрасное; они тепло и открыто протянули Барбару руку; потом, гордые своим приобретением, они отвели марсельца к г-же Ролан.
Мы уже знаем, что подумала вначале г-жа Ролан о Барбару.
В особенности поразило г-жу Ролан то обстоятельство, что ее муж уже давно вел с Барбару переписку; от молодого человека регулярно приходили ясные, умные письма.