Мирабо сделал отчаянную попытку что-то сказать; попытка эта была подобна той, какую предпринял сын Крёза, когда, видя, что его отцу угрожает смерть, сумел победить свою немоту и крикнуть: "Человек, не убивай Крёза!"
Попытка Мирабо увенчалась успехом.
- Неужели они не знают, - вскричал он, - что как только я умру, они погибнут?! Я уношу с собою траурные одежды монархии, и на моей могиле мятежники будут рвать друг у друга из рук клочья этих одежд…
Жильбер поспешил к больному. Для опытного врача надежда остается до тех пор, пока не ушла жизнь. Не должен ли он был употребить все свое искусство, чтобы дать возможность этому красноречивому оратору произнести еще несколько слов?
Он взял ложку и налил в нее несколько капель зеленоватой жидкости - флакон с этой самой жидкостью он однажды уже давал Мирабо, но на этот раз он не стал разбавлять ее водкой - и поднес ложку к губам больного.
- Ах, дорогой доктор, - с усмешкой промолвил тот, - если вы хотите, чтобы эликсир жизни подействовал, дайте мне полную ложку, а еще лучше - весь флакон.
- Что вы хотите этим сказать? - пристально глядя на Мирабо, спросил Жильбер.
- Неужели вы думаете, - отвечал тот, - что я, человек, известный своими излишествами во всем, не воспользовался таким сокровищем до отвращения? Напротив! Я приказал, дорогой мой эскулап, разложить ваш эликсир на составляющие и, узнав, что его получают из корня индийской конопли, стал пить его не только каплями, но и полными ложками, и не для того только, чтобы поддерживать жизнь, но и для того, чтобы грезить.
- Несчастный! Несчастный! - прошептал Жильбер. - Я тогда так и подумал, что даю вам яд.
- Сладкий яд, доктор; благодаря ему я вдвое, вчетверо, в сто раз продлил последние часы своего существования; благодаря ему, умирая в сорок два года, я чувствую себя так, словно прожил сто лет; наконец, благодаря ему я в воображении владел всем, что ускользало от меня в действительности: силой, богатством, любовью… Ах, доктор, доктор, не раскаивайтесь, а, напротив, поздравьте себя. Господь послал мне жизнь обыкновенную, скучную, скудную, бесцветную, несчастливую, не вызывающую сожаления, и надо быть готовым в любой момент вернуть ему эту жизнь как ростовщическую ссуду; доктор, я не знаю, должен ли я благодарить Господа за жизнь, но знаю твердо, что вас я просто обязан поблагодарить за ваш яд. Так наполните ложку до краев, доктор, и дайте ее мне!
Доктор, исполняя просьбу Мирабо, подал ему эликсир, и тот с наслаждением стал его смаковать.
Наступило молчание. Потом Мирабо, словно с приближением вечности смерть приподняла для него завесу будущего, снова заговорил:
- Ах, доктор! Счастливы те, что умрут в этом, тысяча семьсот девяносто первом году! Ведь они увидят только ясное и сияющее лицо революции. До сих пор никогда столь великая революция не достигалась столь малой кровью; это оттого, что до сего дня она происходит только в умах, но придет время, когда она будет вершиться в делах и вещах. Вы, может быть, думаете, что они еще пожалеют обо мне там, в Тюильри. Ничуть! Моя смерть освобождает их от принятого ими на себя обязательства. Когда я был рядом, они были вынуждены править определенным образом; я перестал быть их опорой, я стал помехой; она извинялась за меня перед своим братом: "Мирабо полагает, что дает мне советы, - писала она ему, - и не замечает, что я просто заставляю его терять время". Вот почему я хотел, чтобы эта женщина была моей любовницей, а не королевой. Какая замечательная роль, доктор, выпала на долю того, кто одной рукой поддерживает юную свободу, а другой - дряхлую монархию; кто заставляет их идти в ногу к единой цели: к счастью народа и уважению монархии! Может быть, это было возможно, а быть может, это только несбывшаяся мечта; однако я совершенно убежден в том, что только я был способен осуществить эту мечту. Меня огорчает не то, что я умру, доктор, а то, что я не кончил дела: я за него взялся, но понимаю, что не могу довести его до конца. Кто станет прославлять мою идею, если она недоношена, изуродована, обезглавлена? Обо мне будут помнить только то, что как раз и не следовало бы знать: что я вел неправедную жизнь, безумствовал, бродяжничал. Какие из моих сочинений прочтут? "Письма к Софи", "Эротическую библию", "Прусскую монархию", памфлеты и непристойные книги. А порицать меня станут за то, что я вступил в сговор с двором, и упрекнут меня потому, что из этого договора ничего не вышло; мое дело - бесформенный зародыш, безголовое чудище, однако меня, умершего в возрасте сорока двух лет, будут судить так, словно я прожил полноценную жизнь. Я исчезну в бушующем море, а скажут, будто я шел не по зыбким волнам или над бездной, а по широкой дороге, вымощенной законами, ордонансами и предписаниями. Доктор, кому я могу завещать промотанное состояние - не имеет значения, ведь у меня нет детей, но кому я завещаю оклеветанную память о себе, память, которая могла бы в один прекрасный день стать наследием, достойным составить честь Франции, Европе, миру?..
- Почему же вы так спешите умереть? - печально спросил Жильбер.
- Да, в самом деле, бывают минуты, когда я спрашиваю себя о том же. Однако послушайте: я ничего не мог сделать без нее, а она не пожелала действовать со мною заодно. Я ввязался в это, как дурак; я поклялся, как идиот, подчинившись душевному порыву, она же… она не давала никаких клятв, не брала на себя обязательств… Ну и пусть, все к лучшему, доктор, и если вы мне кое-что пообещаете, я ни о чем не буду жалеть в оставшиеся мне часы.
- Что же я могу вам обещать, Боже мой?
- Дайте мне слово, что, если мой переход из этого мира в другой будет слишком трудным, слишком болезненным, обещайте, доктор, - и я обращаюсь не только к врачу, но к человеку, к философу, - обещайте мне помочь!
- Зачем вы обращаетесь ко мне с подобной просьбой?
- Сейчас скажу. Дело в том, что, хотя я чувствую приближение смерти, в то же время я ощущаю в себе еще немало жизни. Я умираю в расцвете сил, дорогой доктор, и потому самый последний шаг будет не из легких!
Доктор склонился над больным, приблизив к нему лицо.
- Я обещал не покидать вас, друг мой, - сказал он. - Если Господь - а я надеюсь, что это не так, - осудил вашу жизнь, ну что же, в решающую минуту я из искреннего расположения к вам готов исполнить свой долг! Если смерть станет близка, я тоже не опущу рук.
Можно было подумать, что больной только и ждал этого обещания.
- Благодарю, - прошептал он.
Граф уронил голову на подушки.
Несмотря на врачебный долг внушать больному надежду на выздоровление до последнего его вздоха, на сей раз сомнений у Жильбера не осталось. Большая доза гашиша, недавно принятая Мирабо, возымела над больным свое действие, подобно вольтову столбу, встряхнув его и вернув ему на время способность говорить и двигать лицевыми мускулами, то есть выражать мысль в движении, если можно так сказать. Но как только больной замолчал, мускулы его расслабились, жизнь мысли замерла, и вот уже смерть, запечатлевшаяся на его лице со времени последнего приступа, проявилась вновь еще явственней.
В течение трех последующих часов ледяная рука Мирабо покоилась в руках доктора Жильбера. В это время, то есть с четырех до семи часов вечера, умирающий был спокоен, до такой степени спокоен, что стало возможным впустить всех желавших попрощаться с ним. Его можно было принять за спящего.
Однако к восьми часам Жильбер почувствовал, как дрогнула ледяная рука Мирабо; дрожь была столь заметной, что у доктора не могло оставаться сомнений.
"Ну, вот и настал час борьбы, теперь начинается настоящая агония", - заметил он про себя.
И действительно, лоб умирающего покрылся испариной, глаза приоткрылись и сверкнули.
Он показал зна́ком, что его мучает жажда.
Ему сейчас же стали предлагать воду, вино, оранжад, но он только покачал головой.
Он хотел совсем не этого.
Он дал понять, чтобы ему принесли перо, чернила и бумагу.
Его приказание было тотчас исполнено - не только из повиновения, но и ради того, чтобы ни единая мысль величайшего гения, даже высказанная в бреду, не была потеряна для потомства.
Он взял перо и твердой рукой начертал два слова: "Умереть, уснуть".
Это были слова Гамлета.
Жильбер сделал вид, что не понимает.
Мирабо выпустил из рук перо, схватился руками за грудь, будто намереваясь разорвать ее, выкрикнул нечто нечленораздельное, снова взял перо и, сделав над собой нечеловеческое усилие, чтобы хоть на мгновение усмирить боль, написал: "Боли чудовищные, невыносимые. Следует ли оставлять друга на пыточном колесе часами, целыми днями, может быть, когда можно избавить его от мук несколькими каплями опиума?"
Однако доктор был в нерешительности. Да, как он и говорил Мирабо, в решительную минуту он был рядом, но не для того, чтобы помогать смерти, а чтобы с ней сразиться.
Боли все усиливались, умиравший напрягался всем телом, изо всех сил сжимал кулаки, рвал зубами подушку.
- Эх, медики, медики! - вскричал он вдруг. - Разве вы не мой врач? Или вы мне не друг, Жильбер? Не вы ли обещали избавить меня от таких страданий перед смертью? Неужели вы хотите, чтобы я унес с собой в могилу сожаление о своем доверии к вам? Жильбер, я взываю к вашей дружбе! Я взываю к вашей чести!
Он застонал; потом, вскрикнув от боли, повалился на подушку.
Жильбер тяжело вздохнул и, протянув к Мирабо руку, сказал:
- Хорошо, друг мой, вам сейчас дадут то, о чем вы просите.
Он взял перо и написал рецепт на большую дозу диакодового сиропа, разведенного в дистиллированной воде.
Едва он успел написать последнее слово, как Мирабо приподнялся, протянул руку и попросил перо.
Жильбер поспешил исполнить его просьбу.