Вгрызаясь все глубже в немецкую оборону, пехота растягивала и удлиняла мешок своего оперативного пространства, у суженной и пока еще открытой горловины которого неподвижно ждали своего часа немецкие дивизии.
На исходе третьих суток наступления мешок этот вытянулся в длину почти на полтораста километров. Стрелковые батальоны продолжали идти вперед, ожидая, что вот-вот их поддержат мотомехчасти, но тех не было.
В самый критический момент операции командование не решилось ввести в прорыв танковые корпуса; оно сделало это днем позже, когда гибель танков уже не смогла предотвратить гибели пехоты. С этого момента вся южная ударная группировка была обречена на разгром.
Конечно, сами бойцы ничего об этом не знали. Они видели только, что нет танков, что нет поддержки с воздуха, что резко замедлился темп продвижения; но они не знали общей обстановки и даже не представляли себе, как выглядит теперь на карте линия фронта, выгнувшаяся далеко на запад и принявшая форму широкой петли с перехватом у основания – по линии Славянск – Балаклея.
И они продолжали идти вперед, как, впрочем, шли бы и в том случае, если бы сложившаяся к тому времени обстановка была во всех своих зловещих подробностях ясна каждому рядовому пехотинцу. Ничего другого им не оставалось, и они шли, теперь уже из последних сил прогрызая каждый метр обороны, четвертые сутки, и пятые, и шестые.
Семнадцатого мая, обессиленная и обескровленная, не дотянув до окраин Харькова двух десятков километров, южная ударная группировка подползла к своей последней черте, линии Чугуев – Мерефа, чтобы вписать в историю войны одну из самых ее трагических страниц.
В это же утро на наш левый фланг обрушился бронированный кастет фельдмаршала Клейста. Он ударил по стыку двух армий рассчитанно и хладнокровно, как бьет насмерть хорошо тренированный убийца.
Боец был уже не молод, или просто недельная, серая от грязи щетина делала его старше – вместе со страхом и вызванным предельной усталостью отупением. Он выглядел совсем стариком, но у Сергея не было к нему ни жалости, ни сочувствия, потому что из-за таких гибли десятки, а то и сотни лучших, и сейчас не было времени жалеть и разбираться в причинах, которые довели этого вопящего человека до полуживотного состояния, – важно было заткнуть ему глотку.
Он схватил паникера за борта шинели и тряхнул так, что у того свалилась с головы каска, – ремешок был не застегнут. Зажмурившись, боец снова попытался закричать, но задохнулся и отлетел в сторону, едва удержавшись на ногах. Сергей трясущейся рукой вырвал из кобуры пистолет.
– Сейчас ты узнаешь «окружение», – сказал он, загнанно дыша, и рукавом размазал по лицу грязь и кровь: разбитая накануне скула опять кровоточила. – Как с-со-баку застрелю – еще одно слово! Подыми каску, падло. Винтовка где? Я спрашиваю: где личное оружие?! Где, я спрашиваю?!
Боец, не то всхлипывая, не то сдавленно ругаясь, нырнул в кусты и через минуту вернулся с измазанной в грязи винтовкой.
– Твою мать, – сказал Сергей. – Оружие бросил, а пропуск небось уже припрятал, дерьмо трусливое? Чего молчишь?!
Вопрос был чисто риторическим, он сам это понимал. Листовки-пропуска, гарантировавшие поднявшим руки безопасность и сохранение жизни, уже несколько дней разбрасывались немецкими самолетами и были у многих. Так, на всякий случай.
– Нельзя мне умирать, товарищ младший лейтенант, -тихо сказал боец, глядя прямо на него немигающими безумными глазами. – Дочка у меня, шестой год... а жена болеет, у ей врачи рак признали. Я ее в район возил, аккурат перед войной. Шестой год дочке, куды она сиротой пойдет...
– У вас дочка! – Голос Сергея сорвался вдруг на мальчишеский фальцет.