Но ведь потом немецкие рабочие получили в руки оружие. Почему же они не обратили его против Гитлера? Не знаю, может быть, я слишком наивно рассуждаю или вообще не разбираюсь в политике. Но ведь им еще в 1918 году разъяснили, кому выгодна война. И вот теперь повторяется то же самое. Только еще хуже.
17/V-42.
Воскресенье. Фрау принимала своих приятельниц, а мы с профессором были в картинной галерее. После того случая они со мной оба подчеркнуто любезны, – наверное, им действительно стало стыдно за своих соотечественников.
Я спросила, как же быть с «ОСТом», – в музей с ним ведь не пустят? Профессор сказал, чтобы я его сняла совсем, – он все берет на себя. Я так и сделала, но все-таки было страшновато. Что значит «берет на себя»? Ему-то ничего не будет, а мне его заступничество не поможет.
Все посмотреть, конечно, не удалось. Вообще галерея закрыта для посетителей, т. к. картины будут вывозить в безопасное место – из-за налетов. Профессора пустили по знакомству, и он мне показал наиболее интересные вещи, в том числе одну Мадонну Рафаэля, ту, что называют «Сикстинской». Я всегда считала, что она из Сикстинской капеллы в Ватикане, поэтому так и называется; а оказывается, нет, Рафаэль нарисовал ее для монастыря святого Сикста, даже не в Риме, а совсем в другом городе. А в XVIII веке ее купил один из саксонских курфюрстов и привез сюда. Профессор говорит, что она считается жемчужиной Дрездена.
Он что-то долго мне объяснял, но я мало что поняла. Обычно он старается говорить со мной неторопливо, внятно, отчетливо произнося каждое слово и, очевидно, подбирая наиболее простые обороты речи. Тогда я его хорошо понимаю. Но когда он увлекается, я сразу же запутываюсь в бесконечных сложных предложениях и специальных терминах.
Насколько я могла уловить, он говорил о философском значении картины. Все это, конечно, пропало впустую, и я уже сама потом попыталась определить, какое впечатление она на меня произвела.
Сначала, признаюсь, никакого. Я даже удивилась – чем, собственно, все так восхищаются? Просто очень хорошо нарисованная красивая молодая женщина и очень милый ребенок. А потом появилось что-то другое. Не знаю, как это определить. В картине очень много доброты. Столько, что когда на нее смотришь, то нельзя представить себе, что где-то сейчас идет война и люди убивают друг друга. И становится совершенно непонятно, как может одновременно существовать в мире то и другое, и почему фашисты не уничтожили эту картину, а держат в музее и позволяют на нее смотреть. Раньше среди посетителей бывали ведь и военные; как они могли, посмотрев на это, возвращаться на фронт и продолжать делать там свое дело?
Неужели и «гитлер-югендов» водили сюда на экскурсии? Но тогда что им должны были говорить? У меня не укладывается в голове, как может быть то и другое вместе, рядом. Поговорить бы с профессором, но не хватает словарного запаса для разговора на такую тему. Ничего, когда-нибудь поговорю.
Сводка сегодня сообщает, что «юго-восточнее Харькова отражались атаки численно превосходящих сил советской пехоты». Точнее, не «отражались», а «отражены». Выходит, наши наступают! То, что «атаки отражены», разумеется, ничего не значит; наши прошлым летом тоже все время сообщали об успешном отражении всех немецких атак. Если вспомнить сводки Совинформ-бюро, то они все были очень бодрыми – там отбито, там уничтожено, там захвачено, и только где-нибудь в самом конце вдруг: «...нашими войсками оставлен город...» Мы тогда этим возмущались, но сейчас я думаю, что, может быть, это было и правильно. Все-таки тогда такая всюду была паника (по крайней мере у нас, на Украине), что если бы еще и в газетах рассказывалось о том, что на фронте плохо, то я не знаю, что было бы. Сплошное бегство.