О нем впоследствии писали, им мистифицировали, Калугиным бахвалились, обычный военнопленный превратился в легенду, против чего активно выступал сам Калугин, в письмах на имя руководства АК открещиваясь от присвоенных ему функций связника Рокоссовского. Однако в тех же письмах он называет себя офицером «глубокой разведки» Генштаба. Последнее дало повод польской «двуйке» обвинить Калугина в шпионаже и разложении АК.
Много чего написано, много чего наговорено о человеке, само появление которого в Варшаве обросло легендами, версиями, фактами и сомнительными свидетельствами, чему способствовал сам Калугин, весьма туманно объяснявший причину своего приезда в Варшаву, еще более неопределенны первоисточники. Арестованный Калугин в дневнике штаба округа вдруг объявляется парашютистом, сброшенным для связи с большевистскими отрядами и для сотрудничества. Коморовский же в мемуарах отрицает факт ареста и пишет, что Калугин сам добивался встречи с руководством АК. Позднее в разных вариантах эта идея парашютиста да еще и радиста в придачу получит развитие. 5 августа происходит встреча Калугина с офицерами штаба 7-го округа. Итог встречи — та самая шифрограмма, которой потом размахивали, как знаменем, польские офицеры, восстание провалившие и обрекшие Варшаву на героическое и безнадежное сопротивление.
Что же произошло на этой встрече в штабе 7-го округа? Как уломали бывшего советского капитана-артиллериста, военнопленного, предавшего Родину, и власовца подписаться под шифровкой, адресованной одному из трех властителей земного шара? Он что — спятил?
Не спятил, не свихнулся. Тут уже психология, тут характер, здесь нечто в Калугине, проявившее себя именно в контактах с польскими офицерами из Армии Крайовой, преданной идеям Польши, вымышленной ими страны, мифической, но и настоящей, настрадавшейся от унижений и живучей потому, что всегда врагом такой Польши была Россия, проклинаемая из века в век. Культура и быт самого шляхетства не могли не создать особый, присущий только Польше офицерский корпус, касту преимущественно заносчивых и малограмотных людей, щеголявших атрибутами кастовости да именами знаменитых сородичей. Сентябрьское поражение 1939 года мало чему научило их, нетленным оставался дух кондового шляхетства, выраженный как-то одним генералом: «Мы Польшу отвоевали саблями и саблями ее защитим». Уже в эмиграции они под надзором французов меняли президентов, в какой-то мере они повинны в разгроме Франции, ибо для французов война с Гитлером была поначалу не защитою их собственного государства, а — из-за зловредной политики Польши — спасением чуждого галлам Гданьска. Изысканно-хамское поведение офицерства, его пренебрежение к силе как немецких, так и советских войск покоилось на польском воинском духе и твердом убеждении: Варшавская школа подхорунжих выше любой военной академии — что в Германии, что в СССР, а уж Центральная пехотная школа в Рембертове — истинная Академия Генерального штаба, лучшая в мире.
Шляхетская гордыня эта, дух кастового офицерства так стойки, что бесполезно укорять ими поляков, увещевать или доказывать цифрами и фактами изъяны их группового или общественного сознания. Гордыня и дух — это вера, а она тем крепче, чем внушительнее опровергающие веру доводы разума.
И когда Калугин соприкоснулся с офицерами АК, когда встретился с комендантом Варшавы Нуртом (он же полковник Хрусьцель, он же Монтер), то, пожалуй, ужаснулся. Перед ним были — враги! Он впервые ощутил себя изгоем, человеком без Родины. Да, попал в плен, вытерпел муки, но ведь сам статус военнопленного обязывал терпеть. Оказался в штабе Власова, но там-то — сотоварищи, друзья по несчастью. Общался с немецкими офицерами, никогда с ними на равных не бывая, — но ведь и с этим смириться можно, те все-таки — победители.